Здесь девушки прекраснейшие спорят
За честь достаться в жены палачам.
Здесь праведных пытают по ночам
И голодом неукротимых морят.
Эмма Герштейн приводит в своих мемуарах свидетельство Н.А.Ольшевской, что в 1953 году, перед смертью, из лагеря Пунин передал Анне Андреевне записку («клочок оберточной бумаги»). Записка затерялась в архивных бумагах, но Нина Антоновна твердо запомнила из нее одну фразу: «Мы с Вами одинаково думали обо всем». Обо всем – конечно, преувеличение, но о главном Ахматова и Пунин и в самом деле думали одинаково. В августе 1925-го, вскоре после ареста лицеистов (выпускников пушкинского Царскосельского лицея), среди которых был и Валериан Чудовский, художественный критик, сотрудник «Аполлона», старый приятель Гумилева и Анны Андреевны, Пунин сделал в дневнике такую запись: «Вчера ездили с Ан. в Смольный монастырь. Случайно удалось проникнуть за ограду. Обошли собор, вышли в сад… Потом вышли на площадь, поросшую ромашкой, „где казнили людей до рассвета“, сказала Ан. Обедали у Федорова, потом поехали к Горному институту, сидели на ступеньках над Невой… Портик Горного стоял за спиной, тяжелый, молчаливый, погружаясь в темноту. Ан. много и долго на него смотрела, стала грустной; кажется, ей очень захотелось поехать за границу, вспомнила Ольгу, как провожали Артура три года тому назад. Мы – обреченные, очень часто в последние два года думаем мы о себе… Разговаривая о всем происходящем, Ан., между прочим, сказала: „Когда кругом каждый человек – рана“».
И далее, через день после поездки к Смольному: «О некоторых из осужденных по делу лицеистов позволено «хлопотать»; в числе их Валериан Чудовский; он запретил о себе «хлопотать», говоря: если нельзя обо всех, то не хочу, чтобы обо мне». Чудовского приговорят к высылке в Нижний Тагил, по возвращении из ссылки он вновь, в 1938-м, будет арестован и расстрелян. Но и те, кто оставался до поры до времени «на воле», вольными себя не чувствовали. Очень точно выразил это состояние все тот же Пунин: «Хорошую тюрьму придумали, сразу для всех и без решеток» (запись от 14 февраля 1926 г.).
Не было меж ними никаких разногласий и в вопросах веры. Даже Нину Антоновну Ольшевскую-Ардову смущало, что Анна Андреевна «крестится на каждую церковь», а вот Пунин это понимал. Перед отъездом в Японию, к примеру, он написал Анне Андреевне из Москвы, что зашел к Иверской и молился со свечкой «за ее здоровье». Словом, об очень многом, важном и судьбоносном, Пунин и Ахматова и впрямь думали одинаково, а вот чувствовали, как оказалось в итоге, в дни разрыва, все-таки розно и разно.
Разность заключалась еще и в том, что для Пунина годы их союза были годами профессионального роста. Чем лучше относилась к нему Анна, тем лучше ему работалось, несмотря на то что внешние обстоятельства вовсе этому не способствовали. Его сердце безнадежно дряхлело не от счастья, а от уныния, причиной которого была абсолютная невозможность устроить жизнь так, чтобы все три дорогие ему женщины – и жена, и Анна, и дочь – были если не счастливы, то хотя бы покойны и благополучны, пусть в пределах допустимого в те трагические годы, когда, как выразилась Анна Андреевна, «каждый человек – рана».
На людях, при гостях, обе Анны – и Анна Андреевна Ахматова, и Анна Евгеньевна Аренс-Пунина – держали, что называется, фасон и выглядели чуть ли не подругами. Однако опубликованная недавно переписка Пунина с законной женой красноречиво свидетельствует, что условия, в которые поставил ее муж, приведя в семейный дом чужую, да еще и знаменитую женщину, были для Анны Евгеньевны мучительны.
Когда муж жил рядом, через стенку в общей квартире, а Анна Андреевна чутко и строго соблюдала дистанцию, ни жестом, ни словом, ни намеком не посягая на права хозяйки дома, такое положение еще можно было скрепя сердце терпеть. Но как только супруги разлучались, а разлучались они регулярно и надолго (практикующий врач, Анна Евгеньевна присоединяла к дням официального отпуска еще и отгулы за сверхурочные дежурства), засыпала мужа отчаянными письмами…
«Не теряйте отчаяния», – часто говорил Пунин Анне Андреевне. Она не только запомнила этот советский парадокс, но и использовала однажды как эпиграф. «Не терять отчаяния», чтобы не потерять мужа, – вот все, что оставалось и Анне Евгеньевне. А кроме того, не разумом, а женским инстинктом госпожа Пунина, кажется, чуяла, что Николай не отпускает, держит ее при себе не только потому, что ради дочери хочет во что бы то ни стало сохранить видимость семьи и семейного дома, а потому, что, как и в юности, в начале их долгого и не слишком яркого романа, чувствует в ней, а не в Анне Андреевне, опору. Не в обычном житейском смысле опору, а в каком-то другом, высшем, словами невыразимом… И, как выяснится в дальнейшем, была права. Пунин сломался, утратив сопротивляемость невзгодам, не тогда, когда произошел разрыв с Ан. (ее место в его жизни, сменив, хотя и не заменив Ахматову, заняла другая прекрасная дама – Марта Голубева), а после смерти Анны Евгеньевны. А.Е.Пунина умерла в Самарканде осенью 1942 года, вскоре после возвращения Николая Николаевича из Ташкента, куда тот ездил, чтобы повидаться с Анной Андреевной… В день его отъезда, – а уезжал он не надолго, на неделю, не больше, – она была практически здорова, а когда вернулся, застал жену смертельно больной. Менее чем через месяц ее похоронили. Ни местные медики, ни сама Пунина, опытный врач, не могли даже приблизительно поставить диагноз.
Ахматова, которая, удивляя приятельниц, – как-никак, а соперница, – горько оплакивала эту смерть, была убеждена, что Анну Евгеньевну убила усталость, такая усталость, когда даже отчаяние представляется слишком агрессивным и «витальным» чувством…
Все так. И с подлинным почти верно. И тем не менее: ни мира, ни счастья не было в доме Пуниных не только потому, что узы, связавшие людей, деливших Фонтанный кров, были ненатуральны. Была и другая причина. «Меня, как реку, суровая эпоха повернула», – скажет Ахматова на пороге старости. Но прежде чем повернуть еще раз и наполнить новым полноводьем сил и чувств, эпоха заставила ее пережить мучительное для поэта с такой творческой энергетикой обескрыливание, что тоже, увы, будет поставлено в вину Николаю Николаевичу. В 1936 году, после почти десятилетней немоты (с 1923-го по 1935-й Ахматова написала всего двадцать стихотворений), она создаст такие обращенные к Пунину стихи:
От тебя я сердце скрыла,
Словно бросила в Неву…
Прирученной и бескрылой
Я в дому твоем живу. <…>
Только… ночью слышу скрипы.
Что там – в сумраках чужих?
Шереметевские липы…
Перекличка домовых…
Осторожно подступает,
Как журчание воды,
К уху жарко приникает
Черный шепоток беды —
И бормочет, словно дело
Ей всю ночь возиться тут:
«Ты уюта захотела,
Знаешь, где он – твой уют?»
На самом деле беда, шепоток, которой слышится Ахматовой в шорохе и шелесте старых петербургских лип, – это не только несложившаяся личная жизнь, одиночество вдвоем. И черный шепоток ее Анна Андреевна впервые расслышала не в 1928-м и не в 1917-м, а гораздо раньше. Может быть, в тот миг, когда «кто-то „Цусима!“ сказал в телефон». Или в январе 1905-го, когда к ним в Царское Село приехал из города студент-репетитор, попавший в обезумевшую толпу, которую расстреливали гвардейцы царя-батюшки. Молодой человек рассказывал, что делалось в столице в Кровавое воскресенье 9 января 1905 года, и «руки, – вспоминает Ахматова, – у него дрожали».
И все-таки до 1933 года шереметевские липы так страшно и так пророчески не шелестели.