Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Я конквистадор в панцире железном…

О чем вспоминал он в свой последний земной август, когда его заковали в настоящий, уже не железный, а каменный панцирь? Думать об этом бытовыми, грубыми словами было выше ее сил, и Анна думала стихами:

Что лучшему из юношей, рыдая,
Закрою я орлиные глаза…

Какие они все-таки были разные… Ей почему-то всегда не хотелось собираться в Слепнево. Капризничала, находила тысячу поводов, чтобы оттянуть отъезд, но, приехав, чувствовала себя совершенно счастливой и уже с тоской думала о том, что осенью придется со всей этой благодатью расстаться на долгую-долгую зиму. С этим заросшим прудом, с этой одичавшей сиренью, с запахом изъеденного жучком некрашеного серого пола. С Колей наоборот. Он рвался в Слепнево, как застоявшийся конь в чисто поле, а через неделю, а то и день, начинал скучать. И почему-то никогда здесь ничего путного не написал, только в альбомы слепневских прелестниц всякую дребедень. Ей писалось, ему – нет. Даже «Старые усадьбы» в поезде, когда в новый полк ехал. Оттуда их и прислал. Анна, когда навещала его в Наволоках осенью, видела все это в окне вагона. Настурции и розаны уже отцвели, а гуси и все остальное мелькали, мелькали…

Дома косые, двухэтажные
И тут же рига, скотный двор,
Где у корыта гуси важные
Ведут немолчный разговор.
В садах настурции и розаны.
В прудах зацветших караси.
Усадьбы старые разбросаны
По всей таинственной Руси.

Той осенью Анна навсегда простилась и с собою прежней – «какою была когда-то», до 1 сентября 1921-го:

Заплаканная осень, как вдова
В одеждах черных, все сердца туманит…
Перебирая мужнины слова,
Она рыдать не перестанет.
И будет так, пока тишайший снег
Не сжалится над скорбной и усталой…
Забвенье боли и забвенье нег
За это жизнь отдать не мало.

В октябре 1921-го по Москве и далее везде пополз слух, что Ахматова, узнав о гибели Гумилева, покончила с собой. Больше всех, по свидетельству Цветаевой, горевал Маяковский. 28 октября в Симферополе прошел даже вечер ее памяти. Михаил Зенкевич, живший в ту пору в Саратове, даже тогда, когда узнал, что слух был ложным, не мог избавиться от тревоги – кинулся в Питер, отыскал Лозинского, от него и узнал новый адрес Анны – Сергеевская, 2. Ахматова не верила своим глазам. Уехал в восемнадцатом. Внезапно. Не простившись. Три года ни слуху ни духу, и вдруг – как снег на голову. Живой, здоровый, но решительно не похожий на того веселого Мишеньку, на золотых кудрях которого десять лет назад так красиво и уместно смотрелся лавровый венок. Развязывал холщовую котомку с саратовским гостинцем – двумя караваями черно-серого хлеба – совершенно по-крестьянски. Да и сам он внешне как-то уж очень опростонародился. Лишь голос да манера спрашивать – с затруднением, глядя не на собеседника, а на свои сцепленные пальцы, – были все те же. О Гумилеве Михаил Александрович не спрашивал: пока пытался узнать ее адрес, обошел всех питерских приятелей и собрал почти по свежим следам ходившие по Питеру факты, слухи и домыслы и о Николае, и о ней. Дескать, собирается эмигрировать. Вот и пришел – проститься. Анна саратовского гостя разуверила: пусть уезжают, она остается.

И сам Зенкевич, с еще не сошедшим саратовским загаром, и котомка его, и хлебы странно смотрелись в ее нынешнем хотя и нищем, а все-таки дворце: два высоченных окна, в простенке – золоченое трюмо. Ни печи, ни буржуйки, зато роскошный, с причудами, под стать трюмо, камин.

По случаю появления гостя соседка, сослуживица Ахматовой, принесла несколько поленьев и помогла растопить камин. Выпили даже по чашечке шоколада из заграничной посылки (гуманитарная помощь голодающим гражданам красной России). Поленья горели ровно и споро. Глядя в огонь, Анна неожиданно для себя призналась Михаилу, что боится разжигать камин, когда в комнате никого, кроме нее.

– Знаете, тогда из зазеркалья, если не поворачивать головы, а смотреть левым глазом, скосив его к самому виску… Нет, нет, это не безумие, это что-то вроде сна наяву, и разговор без слов, мыслями! Я ему: зачем же снова в эту ночь свой дух прислал ко мне? А он… Он так чудовищно заикается, и все слова шиворот-навыворот, ничего не понять. Коля, спрашиваю, тебя там очень мучили? И зачем спрашиваю? Если б не мучили, разве бы так говорил?

Еще немного, и Михаил Александрович сказал бы Анне Андреевне, зачем и с чем приехал: спасти, увезти, защитить. Не успел. В комнату ворвалась Ольга Судейкина, за ней Артур Лурье. Нечего тебе здесь одной куковать, у нас на Фонтанке – теплота. Артур дрова привез и буржуйки достал. Две! Собирайся, извозчик внизу ждет. Артур и в больнице договорился – увезут твоего мучителя, и надолго, пусть Шилей свой ишиас лечит.

Анна растерялась и не заметила, что Зенкевич исчез. Ушел, как и тогда, в восемнадцатом, – по-английски. В ночь.

6 января 1922 года, получив уйму, как ей казалось, денег за «Подорожник», Анна поехала в Бежецк. Хотела или на старое Рождество, или хотя бы под Новый год – Артур не отпустил. Уговорил – что за манера праздновать Рождество по старому стилю? Поедешь шестого. В рождественские дни ей всегда хотелось быть с самыми родными. Когда Инна Эразмовна и младшая сестра Ия жили в Киеве, Ахматова старалась провести свой самый любимый праздник с ними, но теперь мать и сестра бедовали и голодали в Крыму, а туда в тот год и письма не доходили.

В Бежецке было тихо. В Бежецке старались жить так, как будто ничего страшного не случилось. Анна Андреевна расспрашивала свекровь о том, о чем не успела спросить, пока Николай Степанович был жив, – о его детстве, отрочестве. Анна Ивановна рассказывала скупо и строго, но легко; после отъезда, фактически бегства старшего сына Мити за границу ей, кроме как с Анной Андреевной, не с кем было выговорить боль. Анна хотела войти в ту комнату, где три года назад она и Николай Степанович радовались радостью своего Гумильвенка, получившего в подарок новые игрушки. И не вошла. Не смогла войти. Из всех написанных на смерть Гумилева стихов «Бежецк» – самое пронзительное:

Там белые церкви и звонкий, светящийся лед,
Там милого сына цветут васильковые очи.
Над городом древним алмазные русские ночи
И серп поднебесный желтее, чем липовый мед.
……………………………………….
Там строгая память, такая скупая теперь,
Свои терема мне открыла с глубоким поклоном;
Но я не вошла, я захлопнула страшную дверь;
И город был полон веселым рождественским звоном.

Колокольным рождественским звоном была полна и память. Аня Горенко познакомилась с Колей Гумилевым в Рождественский сочельник 1903 года. И ни он, ни она никогда об этом не забывали. И «Поэма без героя» явится к ней все под тот же неумолкаемый бежецкий колокольный звон – в декабре года сорокового. Гумилев говорил, и говорил твердо, что умрет в пятьдесят три года, то есть в 1939-м. Не раньше и не позже. Он и ее научил верить «умным числам» – «потому что все оттенки смысла умное число передает». И если бы в этот гороскоп не вмешались силы иного порядка, Рождество 1940-го было бы первой годовщиной их вечной разлуки… Числом гибели Гумилева 25 августа Ахматова отметит и Вступление к «Поэме». Разогнав всех явившихся в Фонтанный Дом в ночь под Рождество ряженых – «краснобаев и лжепророков», всех, с кем «не по пути», героиня ждет «гостя из будущего». Он, правда, не герой, «не лучше других и не хуже», но он – живой, единственный, от кого «не веет летейской стужей». И вдруг чует: в Белый зал незвано и незримо явился и тот, кто «как будто» не значился в списках приглашенных, потому что попал в иной список. Не мог, а пришел, ибо не мог не прийти. Живому Гумилеву Анна не могла простить страсти к «перемене мест», называла «вечным бродягой», не любила и его африканской и восточной экзотики, казалось, что стихи мужа размалеваны «пестро и грубо». Мертвому простила все, даже странный, не выносимый в семейной жизни нрав:

76
{"b":"283602","o":1}