Косноязычно славивший меня
Еще топтался на краю эстрады.
От дыма сизого и тусклого огня
Мы все уйти, конечно, были рады.
Потом устыдилась. Вспомнила, как Валя, придя откуда-то, где Корней Чуковский читал лекцию о Чехове, восхищаясь, рассказывала:
– А знаешь, Анечка, почему Чехов отвечал на все письма? Потому что у него в Таганроге был любимый учитель, которому Антон Павлович, тогда еще юнец, сын разорившегося лавочника, протянул руку, а тот не ответил на рукопожатие. И ему было так больно…
Сделать Шилею так больно Анна не хотела и прибавила еще две строфы:
Но в путаных словах вопрос зажжен,
Зачем не стала я звездой любовной,
И стыдной болью был преображен
Над нами лик жестокий и бескровный.
Люби меня, припоминай и плачь.
Все плачущие не равны ль пред Богом.
Прощай, прощай! меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам.
…Сейчас, на площади, под дождем и ветром лицо Шилея не показалась ей жестоким. Вцепившись в рукав его вонючей солдатской шинели, она с радостью пошла с ним, оступаясь в снеговую кашу, не решаясь даже попросить, чтобы шагал не так широко. Нырнули в арку на Литейном и очутились во внутреннем дворе Фонтанного Дома. Оказалось, что именно здесь, в правом садовом флигеле шереметевского парадиза, находится его берлога, пожалованная еще в ту пору, когда Шилей был домашним учителем младших сыновей графа. Про берлогу Анна что-то слышала от Лозинского, но подробности пропустила мимо ушей. Шилей невыносимо долго возился с ключом, она промокла до нижнего белья. Неужели и здесь, как и всюду, не топят? К счастью, тепла в секретном жилище Казимировича оказалось достаточно. И какого тепла! Сухого и вкусного. Дворец отапливался по-старинному, из подвалов, откуда по вделанным в стены трубам горячий воздух разбегался по всем его залам, комнатам и закоулкам.
Кроме потрясающего тепла в берлоге обнаружилось кофе. Очень много кофе. И тоже графских кондиций: уходя на фронт, Вольдемар устроил тайник, набив его кофейными пачками, купленными по дешевке у дворцового буфетчика. Хвастаясь своим богатством, Шилей обнаружил в загашнике еще и початую бутылку коньяка. Анна развеселилась: не дом, а шумерийская кофейня, и с любопытством наблюдала за ее хозяином. Со спиртовкой Шилейко обращался ловчее, чем с ключами и прочими бытовыми предметами. Осторожно разлив и кофе, и коньяк по неожиданно стильным, от графских щедрот, чашечкам и коньячным рюмкам, зажег настольную лампу. И снял очки. Лицо без очков выглядело молодым и почти красивым.
…Часы пробили полночь. Анна забеспокоилась: Срезневские будут волноваться. Записав телефонный номер, Шилейко сбегал к истопникам, дозвонился Вале и вернулся с кульком горячей печеной картошки и шматком пересоленного прогорклого сала. Снова запалили спиртовку и вытрясли в кофе остатки коньяка. К утру снегодождь перестал. Вышли вместе. Шилей в бега по делам, Анна – на Боткинскую, к Вале. Звонить она ему не разрешила. Дескать, если захочется, приду сама.
Про то, что Шилей, демобилизованный по болезни, в Питере, Анна Андреевна узнала от Лозинского еще в сентябре 1917-го, когда заходила к нему в Публичную библиотеку за авторскими экземплярами «Белой стаи». Забирала сборники в два захода, в конце сентября и в начале октября. По просьбе Михаила Леонидовича подписала «Стаю» и для Шилея. Экземпляр этот сохранился в архиве Лозинских:
Владимиру Казимировичу
Шилейко
В память многих бесед
(Белая стая)
с любовью
Анна Ахматова
… И жар по вечерам, и утром вялость,
И губ растрескавшихся вкус кровавый…
Так вот она, последняя усталость,
Так вот оно, преддверье Царства Славы!
7 октября 1917
Петербург
Автор публикации И.В.Платонова-Лозинская пишет, что сборник с вышепроцитированной дарственной был получен Шилейко. На мой же взгляд, по неизвестной нам причине сборник до адресата не дошел, и через четыре месяца, 13 февраля (по новому стилю) 1918 года, Вольдемар Казимирович получил в подарок другой экземпляр «Белой стаи» с другой, куда более выразительной дарственной: «Моему солнцу. Анна».
Судя по содержанию второй дарственной, можно, думаю, с достаточной вероятностью предположить, что к февралю 1918-го Шилейко добился у Анны Андреевны согласия на брак – случайные поклонники таких солнечных признаний никогда не удостаивались. Даже Анреп. О нем сказано гораздо сдержанней: «Ты – солнце моих песнопений». В песнопениях, адресованных Вольдемару Казимировичу, с самого начала и до самого конца их романа ни солнца, ни ясной погоды не будет.
И полугода не прошло, как Анна переместилась с Боткинской улицы в шумерийскую кофейню, а от того, что померещилось в дождливый ноябрьский вечер, и следа не осталось. Эротический гипноз («проклятый хмель») полегоньку улетучился, и она пришла в оторопь от того, что по глупости наделала, ибо ни разводиться с Гумилевым, ни сочетаться законным браком с Шилейкой не собиралась, но он, хитрец, поставил ультиматум: если дашь слово, буду свою чахотку лечить и путевку на юг в санаторию выкуплю, не дашь – не поеду. Кивала ласково, да-да, и по головке гладила, а сама посмеивалась. Интересно, что он сделает, когда она, после юга, скажет: думала я, Володенька, думала и вот что решила: сначала с прежней, венчанной женой разведись. И чтобы справка с печатью была. А там видно будет.
Человек полагает, Бог располагает. Еще в декабре, в их вроде бы медовый месяц, после дикой вспышки ревности Анна сочинила для Шилея жалкие, послушные стихи. Перебеливать не решилась: авось уладится. Не уладилось. Приступы грубой, ничем не мотивированной ревности стали повторяться, причем с какой-то странной, пугающей регулярностью. И становились все грубее. И длились все дольше. Уходя, Шилей запирал ее на двойной поворот ключа. Анна пробовала шутить: зря, мол, стараешься, я ведь все равно в такую холодину никуда не пойду. И гнать будешь, с места не сдвинусь. Даже к Срезневским не побегу. Они теперь сами на кухне живут, в столовую по праздникам гулять ходят. Валя еще осенью все поленья пересчитала: если только плиту раз в сутки разжигать, до весны, может, и хватит.
Шутка подействовала, но когда Анна, уже в марте, решилась хотя бы побродить по саду, уж очень хорош был день, то старенького своего котика на вешалке не обнаружила. Разозлившись, она старательно перебелила те декабрьские вирши и сунула их в рабочую тетрадь своего тюремщика.
Ты всегда таинственный и новый,
Я тебе послушней с каждым днем.
Но любовь твоя, о друг суровый,
Испытание железом и огнем.
Вечером в тот день Вольдемар не работал, а утром… Железом и огнем, говоришь? Ну, что ж! И железо будет, и огонь.
Зажег свечу, прихватил щипцами для снятия нагара злополучный листочек и, осторожно поворачивая, сжег, сдул пепел, рукавом рубахи протер стол и утонул в своих тетрадках. И так всю неделю. Кофе теперь варился на одного, правда, печеный картофель и полумерзлые луковицы, которыми исправно снабжали графского учителя сердобольные истопники, честно делил пополам и приносил ей в кровать на маленьком медном подносе. От лука Анну воротило, картошку же съедала сразу, прямо с перепачканной золой шкуркой. Еще один такой пыточный день, и она бы сдалась. К счастью, первым сдался Шилей. Вытащил из кровати, заставил одеться, силком усадил за свой стол, на котором уже стояла огромная кружка горячего кофе, и, еле дождавшись, пока она справится с ненормированной порцией, стал диктовать с листа какой-то неведомый ей античный перевод. Вечером они даже прошлись по Невскому. Вольдемар был в ударе – острил и как бы между прочим сообщил, что в Эрмитаже его наконец-то берут в штат и в университете наклевывается. Нынешние товарищи на дипломы плюют, им знания подавай. Вот увидишь, лет через пять ты будешь женой многоуважаемого профессора, а через десять – академика. Признайся как на духу: ты же всегда чуток завидовала Валерии Сергеевне. Анна с удовольствием подыграла: