Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Записанная Лукницким фраза Ахматовой: Есенин раньше, то есть тогда, когда в декабре, под Рождество 1915 года, приходил к ней вместе с Клюевым, «был хорошенький мальчик», – наверняка была сказана не только Павлу Николаевичу, но и бывшему когда-то «красивым и юным» гостю. Был хорошенький – стал нехороший и «Москва кабацкая» тому подтверждение? (Вспомним реплику Анны Снегиной: «Сергей, вы такой нехороший».)

До конца своих дней Ахматова продолжала утверждать, что Сергей Есенин совсем плохой поэт. Тем не менее именно она, единственная среди плакальщиков и плакальщиц, пропела песнь отмщения за его гибель:

Так просто можно жизнь покинуть эту,
Бездумно и безвольно догореть.
Но не дано Российскому поэту
Такою светлой смертью умереть.
Всего верней свинец душе крылатой
Небесные откроет рубежи,
Иль хриплый ужас лапою косматой
Из сердца, как из губки, выжмет жизнь.

По всей вероятности, на уровне подсознания все-таки чувствовала, что не права, хотя почему-то предпочитала не замечать главного. А именно того, что этот молодец не ее выбора, с внешностью и повадками «гостинодворца», по строчечной сути куда ближе ей, чем, скажем, интеллектуал Мандельштам, не говоря уж о Пастернаке с его многосложными хитросплетениями. В стихах, настаивал Есенин, надо уметь сесть и снять шляпу. Никто, кроме него да Анны Ахматовой, этого не умел.

Есенин: «А теперь я хожу в цилиндре и лакированных башмаках…»

Ахматова: «Я надела узкую юбку, чтоб казаться еще стройней…»

Нигде, кроме как у никуда «негодного» поэта Есенина Сергея, нет такого количества строк, строф, поразительно похожих на ахматовские.

Ахматова:

Хорошо здесь, и шелест, и хруст;
С каждым утром сильнее мороз,
В белом пламени клонится куст
Ледяных ослепительных роз.

1922

Есенин:

Хороша ты, о белая гладь,
Греет кровь мою легкий мороз,
Так и хочется к сердцу прижать
Обнаженные груди берез.

О сознательном заимствовании и речи быть не может, скорее надо вспомнить о поразительном свойстве А.А.: поймав на лету обрывок пленительной поэтической мелодии, сделать из нее стих. Однако ж ловит из воздуха Ахматова только то, что приятно уху ее и глазу. Вот и тут: присвоила ландшафтную часть и интонационный напев и отсекла как чужеродное «обнаженные груди берез». Впрочем, кое-какие из «фирменных» есенинских метафор, как выясняется, вовсе не казались серебряной королеве слишком уж экзотическими. Допустим, такие.

Есенин: «Как васильки во ржи, цветут в лице глаза…» (1920)

Ахматова: «Там милого сына цветут васильковые очи…» (1922)

Есенин: «Режет сноп тяжелые колосья как под горло режут лебедей…» (1921)

Ахматова: «А к колосу прижатый тесно колос с змеиным свистом срезывает серп…» (1917) В последнем примере приоритет изображения жатвы как побоища, массового убийства, принадлежит не Есенину, а Ахматовой, и хотя источник образа фольклорен (сражение – кровавая жатва), его истолкование и применение сугубо индивидуальны. В народной поэзии жатва ежели и убийство, то ритуальное – род жертвоприношения, а смерть на поле брани жертва не напрасная («за Землю Руськую»). Ни у Ахматовой, ни у Есенина этого мотива, искупающего в народном творчестве суровую жестокость государственного насилия над живой жизнью («где весь смысл – страдания людей»), нет. Антиимперский образ в «военной поэзии» Ахматовой тем более интересен, что в первые годы русско-немецкой войны она, как уже упоминалось, была настроена «патриотично» за войну до победы. Ежели миллионы русских людей отправили под немецкие пули умирать, нельзя отнимать у обреченных на смерть последнее – веру в то, что воюют они не за «чей-то чужой интерес», а «за отечество»!

И все-таки куда характернее то, что первой поэтической реакцией Ахматовой на 19 июля 1914 года была бесхитростная зарисовка проводов вчерашних крестьян, а ныне рекрутов, на большую и страшную войну, сделанная наверняка с натуры (известие о войне с «германцем» застало Анну Андреевну в Слепневе):

Над ребятами стонут солдатки,
Вдовий плач по деревне звенит.

С редкостным единочувствием откликнулись Ахматова и Есенин и на великую сушь лета 1914-го: по народному поверью, такая засуха бывает лишь перед общенародной бедой. Единочувствие тем поразительнее, что в 1914-м ни Есенин об Ахматовой, ни Ахматова о Есенине еще не знали. Сравните:

Ахматова:

Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели
И осина уже не дрожит.
Стало солнце немилостью Божьей
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:
«Сроки страшные близятся.
Скоро Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил…»

Есенин:

Заглушила засуха засевки,
Сохнет рожь и не всходят овсы,
На молебен с хоругвями девки
Потащились в комлях полосы.
Собрались прихожане у чащи,
Лихоманную грусть затая,
Загузынил дьячишко ледащий:
«Спаси, Господи, люди твоя».

…Но вернемся на год назад. После «последствий», которыми пришлось расплатиться за короткую связь с Артуром Лурье, Анна резко сократила численность своей свиты. И Лурье, и Зубов, и Зенкевич получили пусть и почетную, но отставку. Пощажен был практически один лишь Николай Владимирович Недоброво – за то, что хорошо приспособился к роли старшего друга. Разумеется, с элементом эротического влечения. И все-таки эротика, или, как говорила Ахматова, «телесность», в их романе, во всяком случае со стороны А.А., не была доминирующим элементом. Главное – «души высокая свобода, что дружбою наречена». У Недоброво масса свободного времени, и он никогда не стал бы, как Гумилев, иронизировать: дескать, «с тобой по-мудреному возиться теперь мне не в пору». Что-то в этом роде присутствовало и в ее отношениях с Чулковым. Но Чулков – господин непостоянный и слишком уж контактный. Даже в самые нежные моменты влюбленной их дружбы Анна не смела претендовать на постоянное место в сфере его интересов. К тому же она уважала Надежду Григорьевну Чулкову куда больше, нежели ее легкомысленного и скорого на «возгорания» мужа. Чувства, какие вызывала у А.А. мадам Недоброво, проблему нравственного препятствия снимали начисто. Однажды, уже в старости, на вопрос, знает ли она, что такое ненависть, и если да, то кто же из ее окружения был ненавидим, – Анна Андреевна назвала имя супруги второго из своих Николаев. Не думаю, чтобы источником столь сильной эмоции были лишь личные свойства хорошо воспитанной и богатой дамы, императрицы, как называл ее муж. Ахматову доводила до тихого бешенства ее власть над супругом, природу которой она не понимала и, не понимая, объясняла «имущественным неравенством». И даже своеобразной корыстью, то есть тем, что богатство «императрицы» давало Николаю Владимировичу возможность вести жизнь просвещенного дилетанта, не обременяясь необходимостью зарабатывать профессиональным трудом. Делая хорошую мину при не слишком удачной игре, Ахматова пыталась отделаться от неприятного во всех отношениях положения стихами:

62
{"b":"283602","o":1}