При первой публикации в «Седом утре» было еще одно четверостишие, оставшееся от первоначального, конкретно-цыганского варианта: «Любила, барин, я тебя… Цыганки мы – народ рабочий…» При перепечатке Блок его вымарал – уж очень, видимо, не связывалось, не рифмовалось с типажом изображенной здесь женщины, вполне светской и только играющей в цыганку:
Утреет. С Богом. По домам.
Позвякивают колокольцы.
Ты хладно жмешь к моим губам
Свои серебряные кольцы.
И я – который раз подряд
Целую кольцы, а не руки…
В плече, откинутом назад,
Задор свободы и разлуки.
Но еле видная за мглой
За дождевою, за докучной…
И взгляд, как уголь под золой,
И голос утренний и скучный…
Нет, жизнь и счастье до утра
Я находил не в этом взгляде!
Не этот голос пел вчера
С гитарой вместе на эстраде!..
Как мальчик, шаркнула; поклон
Отвешивает… «До свиданья…»
И звякнул о браслет жетон
(Какое-то воспоминанье)…
Я молча на нее гляжу,
Сжимаю пальцы ей до боли…
Ведь нам уж не встречаться боле…
Что ж на прощанье ей скажу?..
Уникальные, во всем Петербурге таких не было, браслеты Анны Андреевны были сплошь с «воспоминаньями». При каждой размолвке с Гумилевым она, как уже упоминалось, их ему возвращала, а он пугался: «Не отдавайте мне браслеты…»
На прощанье 25 ноября 1913 года Анна Андреевна, думаю, и получила приглашение «к поэту в гости». Вот только воспользоваться лестным и неожиданным приглашением смогла спустя почти три недели. После выступления у бестужевок Блок захворал. Впрочем, он и выступал полубольным и не отказался только потому, что вечер был благотворительный, в пользу неимущих курсисток, а одним из организаторов женских курсов был его дед по матери – профессор ботаники Андрей Бекетов.
…Итак, 15 декабря 1913 года. Последний месяц последнего года некалендарного XIX века. Вопреки обыкновению, Анна Андреевна не опоздала ни на минуту – дверной звонок раздался в тот самый момент, когда старинные часы в квартире Блоков пробили полдень.
Александр Блок, как правило, педантично в дневнике или в «Записной книжке» отмечал, кто, когда и по какой надобности появлялся в его крайне замкнутой цитадели. В случае с А.А. биографам крупно не повезло: все дневниковые записи, относящиеся к осени и началу зимы 1913 года, поэт уничтожил. Сама же Ахматова, когда расспрашивали о подробностях, говорила (а потом и писала), что запомнилось лишь одно любопытное для «оценки поздней» высказывание: «Я между прочим упомянула, что поэт Бенедикт Лифшиц жалуется на то, что он, Блок… мешает ему писать стихи. Блок не засмеялся, а ответил вполне серьезно: "Я понимаю это. Мне мешает писать Лев Толстой"».
И эта криптограмма до сих пор не расшифрована, хотя крайне важна для понимания сущности взаимоотношений Блока и Ахматовой. Поставив себя в один ряд с Толстым, и не в шутку, а вполне серьезно, Блок сразу же установил дистанцию. А это априори исключало возможность не только диалога на равных, но и вообще дружеского общения. Анна Андреевна думала, что приглашена в гости пусть и к знаменитому, но современнику, а ее встретил чуть ли не «памятник».
Чтобы понять состояние А.А. в день декабрьского визита, надо принять во внимание и еще одно обстоятельство. Среди ее знакомых, если не считать Георгия Чулкова, не было ни одного литератора, какового Блок осчастливил бы своей дружбой. Приятель Гумилева поэт Владимир Пяст свидетельствует: «Многие мои друзья… очень интересные и достойные во всех отношениях люди, с трудом, по большей части даже с полной безуспешностью добивались разрешения на общение с ним».
Словом, добиваться (и соблазнять!) Александра Александровича в качестве «аматера на час» в конце 1913 года было уже почти вульгарным, зато попасть в число немногих избранных, тех, кто допущен к общению, считалось чуть ли не знаком избранности. При таких больших ожиданиях явление тени графа Толстого, конечно же, обескураживало. Однако и Блок в явившейся точно в назначенный срок визитерше не узнал облюбованную модель. Капризная, не без вульгарности, змейка, работавшая под гитану, осталась где-то там, внизу, на углу Мойки и Пряжки. А эта – в дверном проеме – была слишком уж проста («"Красота проста", – Вам скажут…»). Если и сквозило в ней что-то не петербургское, южное, то опять-таки в слишком уж простом, балаклавском варианте. Что-то от прямых, высоких, длинноносых причерноморских гречанок, трогательно похожих на византийских мадонн. Этот тип, пленявший Куприна, «голландцу» Блоку был чужд и даже неприятен; как художнику ему нечего с ним делать.
Итак, разочарование и вызванное им замешательство было, видимо, обоюдным, и Блоку ничего не оставалось, как воспользовался давно отработанным для приходящих с улицы либо по записке начинающих поэтов сценарием. Ритуал подобного приема известен нам и по рассказам Есенина, и по воспоминаниям Рюрика Ивнева и Надежды Павлович. Не умевший и не любивший проявлять себя в разговоре, Блок сначала предлагал визитерам что-нибудь почитать. Затем следовало предложение рассказать о себе, и так как хозяин молчал и только смотрел ясно и просто, юные дарования переставали смущаться и дергаться.
Рюрик Ивнев: «Мы прошли через две комнаты в третью… Блок не задал мне ни одного трафаретного вопроса… и вышло как-то естественно, что я без всякого прямого вопроса… рассказал почти всю свою биографию…»
Надежда Павлович: «Блок позвал меня в свой маленький кабинет… увидел, что я побледнела, подошел и спросил, что со мной. Внимательно посмотрел на меня, понял и тихонько сказал: „Отдыхайте! Не торопитесь никуда и рассказывайте мне о себе“. И я рассказала ему все самое главное, внутреннее, важнейшее, как можно рассказывать только самому близкому человеку. Сидела я у него до часу ночи».
Ивнев был на приеме у Блока в 1909 году, Павлович – одиннадцать лет спустя, а сценарий не изменился, и у нас нет оснований предполагать, что был изменен 15 декабря 1913 года: сначала стихи, немного, потом – «Рассказывайте о себе…».
Что А.А. могла рассказать о себе, чего бы Блок и о ней, и вообще не знал? Была, впрочем, одна тема, которую и он, и она могли обсуждать хоть «до часу ночи». Блок, как и Ахматова, страстно-застенчиво любил море. Море было единственным предметом, который заставил бы его разговориться и на целых три часа забыть о впустую растраченном времени. Тем более что в ту пору, кроме Ахматовой, в его окружении не было ни одного человека, от которого не нужно было прятать эту детскую, смешную, трогательную любовь…
Образ моря, морской стихии во всех его ипостасях, ассоциативных связях и смысловых оттенках в поэзии Блока, даже в период его «преданности» символизму, всегда конкретнее, чем символ. Впечатление такое, будто в его сознании русское море, о море, о, море! тайно срифмовавшись с итальянским amore (любить), не поддавалось символизации. Как ни обобщай, все равно остается некий несказанный остаток. Чисто морских мотивов, сюжетов, ландшафтов у Блока не так уж и много (в основном в итальянском цикле), но морской гул («Словно с моря мне подан знак») чуткое ухо расслышит и в сухопутных его стихах, особенно в стихах о любви и страсти. Что-то явно не сухопутное было и в облике поэта. Надежда Павлович рассказывает в своих воспоминаниях, что при первой встрече с живым Блоком он чем-то напомнил ей «матроса, вернувшегося из дальнего плаванья». При более близком знакомстве выяснилось, что Блок не просто любил море, а любил его как-то по-детски. Например, часто рисовал корабли. У него даже был альбом, куда он наклеивал различные картинки, снимки, заметки. «Больше всего там было кораблей». Приведенная запись сделана Н.А.Павлович в августе 1920 года, в день именин Блока. Через два месяца ему стукнет сорок, а он все еще вклеивает в альбом фотографии кораблей!