Комментарий на сей счет гласит: «Дата и место уничтожения рукописи вызывает сомнение, поскольку в июне 1944-го А.А. жила не в Фонтанном Доме, а у Рыбаковых на набережной Жореса, а 11 июня участвовала на митинге в г. Пушкине».
Дата и впрямь вызывает сомнение, впрочем, сугубо формальное, ибо Ахматова наверняка всего лишь описалась (написала июнь, имея в виду июль) и не заметила этого: ее «н» в скорописи часто бывает очень похожим на «л». Зато и число и место указаны точно, ибо акт сожжения, судя по всему, был произведен не где-нибудь, а действительно в Фонтанном Доме, и рукопись сочиненной в Ташкенте драмы отправилась в печь не в гордом одиночестве, а заодно и кстати с перепиской с Гаршиным. За этими письмами, как известно из воспоминаний Ольги Рыбаковой, Ахматова посылала ее мать и свою подругу Лидию Яковлевну домой к Гаршину уже после 11 июня 1944 года. Сжечь их в квартире Рыбаковых она не могла – там было центральное отопление.
Но тут возникает вот какое затруднение. Согласно свидетельству Ирины Пуниной, когда они всей семьей вернулись из эвакуации 19 июля 1944 года, их квартира была опечатана. Пришлось обратиться к управдомше Пересветовой… Казалось бы, этот факт опровергает и утверждение Ахматовой, что рукопись сожжена в Фонтанном Доме, и мое предположение, что символический акт был совершен не 11 июня, а месяц спустя. На самом же деле не опровергает, а подтверждает. За комнаты Пуниных в их отсутствие платил оставшийся в городе отец Марты Голубевой, поэтому они и оставались нетронутыми. За помещение, закрепленное за Ахматовой, не платил никто, поэтому его и заселили. Когда вторичный жилец умер, управдомша их опечатала. Так что же могло помешать ей распечатать их снова по требованию законной жилицы? А предъявить свои права на осмотр собственной жилплощади Анна Андреевна могла уже в начале июля, когда была восстановлена – официально оформлена – ее прописка по месту прежнего жительства. Товарищ Пересветова была просто обязана показать гражданке Ахматовой А.А. ее помещение – на предмет произведения необходимого ремонта. Помня, какой незабвенной датой была для Ахматовой ночь с 9 на 10 июля, допустимо, по-моему, предположить, что до этого срока она еще и ждала, и надеялась, что Гаршин опомнится, – недаром же, вернув Рыбаковой ее письма, он не отдал фарфоровую статуэтку-фигурку Ахматовой работы Наташи Данько.
Гаршин незабвенную дату проигнорировал. У него, и как раз в эти памятные для Ахматовой дни, были иные заботы и иной вариант устройства личной жизни. Но Анна Андреевна, видимо, не могла в это поверить. Ирина Пунина вспоминает: «Мы шли пешком от вокзала в Фонтанный Дом. Неожиданно на набережной Фонтанки увидели Анну Андреевну с букетиком цветов. Она не могла знать времени нашего приезда».
Как объяснила А.А. свое появление на Фонтанке 19 июля 1944 года, Ирина Николаевна не запомнила, вот только на сей раз «ведьмячество» Акумы было наверняка ни при чем. Скорее всего Анна Андреевна надеялась, что Гаршин, возвращаясь с работы, свернет налево с Аничкова моста. Свернет и увидит ее – с цветиками в руке!
Но не слишком ли я отступаю от истины? Как-никак нашей героине только что стукнуло пятьдесят пять! Увы, не слишком. Вот что пишет на сей счет Игнатий Ивановский, поэт, переводчик, ученый малый и ученик Михаила Леонидовича Лозинского, «плотно» общавшийся с Ахматовой десятилетием позже:
«В колдовском котле постоянно кипело зелье из предчувствий, совпадений, собственных примет, роковых случайностей, тайных дат, невстреч, трехсотлетних пустяков. Котел был скрыт от читателей. Но если бы он не кипел вечно, разве могла бы Ахматова в любую минуту зачерпнуть оттуда, вложить неожиданную поэтическую силу в самую незначительную деталь? Лучше всего об этом сказано в ее стихах:
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда…
Примет было много…»
Ну, ладно, согласится иронический читатель, колдунья так колдунья, котел так котел, зелье так зелье. Но Владимир Георгиевич, врач, патологоанатом. Мог ли такой серьезный человек играть в столь затейливые «криптограммы»? Очень даже мог. Его вторая жена Капитолина Григорьевна Волкова вспоминает:
«31 июля 1944 года у директора ВИЭМа… было совещание. Владимир Георгиевич сидел рядом с ним за председательским столом, а мы, сотрудники, на своих обычных местах… Перед концом заседания Владимир Георгиевич прислал мне записку. Он нередко присылал такие записки: то с каким-то деловым замечанием, то жаловался на головную боль и просил выйти вместе с ним на воздух… Но на этот раз записка была другого содержания, в стихах. Вот они:
Я очень скромный человек,
Нужна мне только чуточка,
Но уж зато нужна навек,
На век, не на минуточку.
Я быстро расшифровала слово «чуточка» (Капочка-капелька-чуточка)… Владимир Георгиевич смотрел в это время на меня и, увидев по моему лицу, что я поняла, сделал знак, чтобы я вышла из кабинета. Он вышел вслед за мной. Мы поехали на могилу Татьяны Владимировны, и тут Владимир Георгиевич рассказал мне, что когда Татьяна Владимировна серьезно заболела и заговорила о смерти, она сказала Владимиру Георгиевичу: «Если я умру, женись на Капитолише (так она называла меня за глаза), она тебе хорошей женой будет»».
Анна Ахматова так никогда не узнала, что ее Володя предал ее в самый последний день их месяца – Июля. Не узнала она и о том, что женщина, которую «взял с собой» в марте 1917-го Борис Анреп, тоже была Волкова. Вдобавок к однофамильству соперницы Ахматовой, Капочка и Маруся Волковы, были невероятно похожи, ну прямо горошинки из одного стручка. Во всяком случае, на молодых фотографиях. Профессиональный художник, которому я их фотопортреты показала, глянув, обознался: одно и то же лицо, только сфотографированное в разные годы и при разном освещении.
Но как же нам с вами повезло, что Анна Ахматова ничего этого не узнала! Иначе в ее лирике появилось бы куда больше искореженных строк и строф. Первоначальное посвящение Владимиру Гаршину «Поэмы без героя» оказалось бы совсем иным. А оно, на наше счастье, осталось прежним, навсегда связанным с солнечным Июлем, Июлем с большой буквы. Эта удивительная поэма, как известно из ахматовской же прозы о ней, явилась к Анне Андреевне в самом конце 1940 года, но, явившись, заявила:
Вовсе нет у меня родословной,
Кроме солнечной и баснословной,
И привел меня сам Июль.
Переписав после разрыва с Гаршиным лирическое отступление с посвящением «Городу и Другу», этой строфы Ахматова не тронула даже в последней, итоговой редакции. И никогда и никому не то что не объяснила, но и не намекнула, откуда же взялась у трагической зимней гостьи солнечная и баснословная родословная.
После разрыва с «помощным зверем» Ахматова вообще так засекретила свои думы о нем, что никто из комментаторов не догадался, что Гаршину посвящено оставленное в черновиках четверостишие, написанное в августе 1946-го:
Дорогою ценой и нежданной
Я узнала, что помнишь и ждешь,
А быть может, и место найдешь
Ты – могилы моей безымянной.
Цена, которую Гаршин заплатил за никогда при их жизни не публиковавшиеся стихи, и впрямь была дорогой. Одна из младших коллег профессора вспоминает: «Он был какой-то удивительно порядочный человек. После этого знаменитого постановления сорок шестого года у нас было собрание преподавательского состава. Я была в то время аспиранткой, но почему-то нас тоже пригласили на это собрание. И мы должны были проклинать, предавать анафеме. Все молчали. Опустив глаза, абсолютно все молчали. Выступил только Владимир Георгиевич Гаршин. Он сказал: „Я был другом Анны Андреевны, я остаюсь ее другом, и я буду ее другом“. Это я слышала собственными ушами».