К чести И.Берлина надо признать, что он в течение полувека решительно отбивался от навязанного комментаторами звездного антуража, хотя, как свидетельствует А.Г.Найман, «к своей роли в ахматовских циклах „Cinque“, „Шиповник цветет“ и в „Поэме без героя“ относился ревниво».[69]
Признаем также, что решительность Берлина в данном вопросе, вопросе космических преувеличений (отторжения от земли), опиралась на весьма веские основания. Ни один из вариантов его воспоминаний – ни тот, краткий, что изложен с его слов английским журналистом Майклом Игнатьевым, ни тот, пространный, что составлен им самим (причудливая контаминация личных впечатлений и внимательного чтения ахматовских материалов), – отторжения от земли ни со стороны Ахматовой, ни с его не фиксирует. Наоборот! Даже от своего биографа Берлин не скрыл, что в ту промозглую, гнилую, беззвездную ночь ему было не до воспарений: позарез требуется туалет, а где у этих советских отхожее место? Не умолчал он и о том, что в послеблокадном Ленинграде оказался по достаточно прозаическому поводу: согласно информации, какой располагали сотрудники иностранных посольств, в городе его детства книжный антиквариат значительно дешевле, чем в столице. И в гости к Ахматовой напросился отнюдь не из интереса к ее творчеству, с которым был практически незнаком, а по сугубо казенной и нелитературной надобности: срок годичной командировки истекал, а специалист по России все еще не выполнил поставленной перед ним задачи – составить аналитический отчет о настроениях российского общества.
Заметим кстати: назвав Берлина «английским шпионом», Сталин был не так уж далек от истины. Сведения, которые тому надлежало добыть, не только в «империи зла», но и в демократических государствах относились к числу секретных. Во всяком случае, в те годы, когда бывшие союзники Сталина должны были в срочном порядке решить, что делать с оплотом коммунизма. Больше того, автор апологии «Сэр», окружив своего героя целым выводком рыцарей и не-рыцарей разведки, и вымышленных и реальных, а других окрест него в наймановском «Сэре» попросту нет, поставил под сильное, прямо-таки сокрушительное сомнение утверждения Берлина, что он «никогда не работал для Intelligence».
А что иное мог он сказать, тем паче перед самым-самым закатом?[70]
Особенно выразительны рассказы Берлина о Лазаре Кагановиче. Как следует из этих рассказов, в 1945 году Каганович говорил с Берлиным по-свойски, как умный еврей с умным евреем, обнаружив при этом доскональное знание мельчайших подробностей его биографии.
Так что хочешь не хочешь, а придется признать: падишах взъярился на свою черную овцу совсем не на пустом месте. Это во-первых. Во-вторых, Берлин не скрывает (не в воспоминаниях о встречах с Ахматовой, а в предсмертных разговорах с А.Г. Найманом), что и в 1945-м, и в 1956-м находился под неусыпным наблюдением соответствующих органов. О чем не просто догадывался, а знал доподлинно. В связи с этим обстоятельством невольно возникает вопрос: чем объяснить, что столь осведомленный господин не избавил Ахматову от опасных для нее визитов? Одно из двух: либо это крайняя степень эгоцентризма, что, судя по всему, также имело место. Либо… либо те, кто засылал специалиста по зарождению свободомыслия в России в Москву таким дорогим кружным путем (через Америку), прекрасно знали, что представляет собой и сама жилица квартиры номер 44, и круг постоянных посетителей этой квартиры и что более надежного способа внедриться в интеллектуальную среду послеблокадного Ленинграда у них нет, поскольку такого «салона», как, к примеру, был одно время в Москве у английской жены драматурга Афиногенова, в Питере не существовало.
Но оставим Берлина и задумаемся над странным поступком Ахматовой.
Впрочем, в самом начале ничего опасного не предвиделось. Владимир Орлов, попросивший Ахматову удостоить вниманием английского слависта, был стопроцентно советским критиком, и Анна Андреевна это знала. Странности начались полчаса спустя: во дворе Шереметевского дома внезапно появился некто несоветский, и уже по тому, как он выкрикивал имя ахматовского гостя, было ясно, что этот некто, во-первых, не совсем трезв, а во-вторых, они с господином Берлиным давние приятели. Даже ежели, убегая, Берлин не сообщил Анне Андреевне, что человек с истошным голосом не кто иной, как сын самого Черчилля, как могла она, такая осторожная, такая пуганая, принять иностранца без соответствующего сопровождения, да еще и позволить остаться до утра? Что-что, а такое ЧП не могло не быть незамеченным ежели не топтунами, так охранником на пропускной! Не забудем и вот о каком моменте: роковой визит совпал с возвращением сына, которого Анна Андреевна по известным причинам не видела целых восемь лет, а извиняющийся звонок Берлина был поздним, по островному обычаю не предполагавший приглашения в тот же вечер. И тем не менее Анна Андреевна сказала: «Приходите сегодня же».
Необъяснимо?
Необъяснимо. Но может быть, необъяснимая неосторожность именно этим обстоятельством – приездом сына – и спровоцирована? Вот какую запись в дневнике сделал 16 ноября 1945 года Николай Пунин: «Приехал с фронта Лева Гумилев. Он приехал два дня тому назад, поздно вечером. Акума пришла в страшное возбуждение, бегала по всей квартире и плакала громко».
Лев Гумилев был убежден, что мать забыла об осторожности «из тщеславия», из желания покоролевствовать перед иностранцем. Может, и не без этого, но главное, по-моему, все-таки страшное возбуждение… Будь Николай Николаевич вечером 15 ноября дома, он бы наверняка предостерег, но его не было, а Лев пришел только в три ночи, когда изменить что-либо было уже нельзя.
А.Г.Найман, ссылаясь на то, что Пунин ни разу не упомянул в дневнике имя Берлина, считает, что Анна Андреевна скрыла от него визит опасного гостя, и даже видит в этом доказательство огромного впечатления, какое тот произвел на нее. Допускаю, что скрыла. Она и в годы их любви не выносила, когда допрашивали: «где были и что делали». Но думаю, что на этот раз скрыла совсем по другой причине – потому что слишком знала:
Николай Николаевич такую вольность не одобрит. Когда почти год назад, в январе 1945-го, арестовали Татьяну Гнедич, Пунин крайне обеспокоился тем, что та «бывала у Ани». Что касается Ирины Николаевны, то она была в курсе ночной посиделки на акумовской половине, и, может быть, именно этим объясняется ее уверенность в том, что подругу детства Ахматовой Валерию Сергеевну Тюльпанову-Срезневскую взяли в самом начале 1946-го, хотя на самом деле Срезневская будет арестована годом позже. Впрочем, и без подсказки Ирины Пуниной Анна Андреевна не могла, одумавшись, не испугаться. Об этом недвусмысленно свидетельствует текст, созданный вскоре после первых трех якобы обращенных к Берлину стихотворений (26 ноября: «Как у облака на краю…»; 20 декабря: «Истлевают звуки в эфире» и «Я не любила с давних дней»):
На стеклах нарастает лед.
Часы твердят: «Не трусь!»
Услышать, что ко мне идет,
И мертвой я боюсь.
Как идола, молю я дверь:
«Не пропускай беду!»
Кто воет за стеной, как зверь,
Кто прячется в саду?
Судя по деталям («на стеклах нарастает лед»), эти стихи написаны скорее всего все-таки в самом начале февраля, когда после теплой осени и сиротской зимы вдруг грянули тридцатиградусные морозы, а первой реакцией на явление пришельца из стран Запада был текст, датированный 27 января 1946 года, при жизни Ахматовой света не увидевший, а после ее смерти приобщенный к английскому мифу:
И увидел месяц лукавый,
Притаившийся у ворот,
Как свою посмертную славу
Я меняла на вечер тот.
Теперь меня позабудут,
И книги сгниют в шкафу.
Ахматовской звать не будут
Ни улицу, ни строфу.