Мы выпили ещё по одной.
— Вот ты говоришь, что этому прототипу не хватало? А, наверное, и не хватало признания. Воевал мужик, всё видел, а потом писатели стали описывать войну не совсем такой, какой она была на самом деле. Появились литературные герои, и они заслонили реальную войну и реальных героев. Вот и обиделся мужик, и чуть-чуть подправил свою биографию, дотянул её до неких образцов массового сознания.
— Да, это я и сам понимаю.
— А в чём вопрос?
— Что с этой информацией дальше делать?
— А это ты уж сам решай, не перекладывай на чужие плечи. А что касается операций… — продолжил прежний разговор хозяин. — Вся правильность их с позиций военного искусства тоже появилась потом, после войны. Когда в учебных заведениях все те операции превратились в схемы, а схема от жизни отличается, прежде всего, правильностью… А ты прочитал дневник и видишь, что всё там происходило неправильно…
— Значит, всё идёт не от…
— Да, всё идёт от идеализации войны, от идеализации партизанского движения, а идеализация всегда плохой помощник…
— Почему?
— В ней есть элемент того, что в реальности не могло существовать, то есть…
— То есть вымысла.
— Да, вымысла, но вымысла, который порождён конъюнктурой времени…
Так, слово за слово, мы допили бутылку, но вопреки известной поговорке, что без бутылки — не разберёшься, так ни в чём и не разобрались.
Просто стали говорить сумбурнее, перебивая друг друга…
Первым решил поставить в этом точку мой собеседник.
— Ладно, — сказал он, — подведём маленький итог…
— Подведём, — согласился я.
— Первое. Что тебе делать с полученными материалами — решай сам.
— Угу, — сказал я и сделал вид, что загибаю палец.
— Второе… В любом случае, ты не суди их строго, они свою миссию выполнили, и самое интересное, выполнили отнюдь не по чьей-то указке… А то, что они не вписываются в какие-то стандарты героев или схем негласной работы, то это потому, что схемы эти слишком правильны, а значит, нежизненны, да и появились они спустя целое поколение… Понял? Пойдём, я тебя провожу и по дороге расскажу ещё один случай…
* * *
Домой я пришёл в полном смятении, сказал жене, что сильно устал, и завалился спать, рассчитывая утром принять решение. Но спрятаться за рассвет не удалось. Утром позвонил главный редактор.
— Ну, — пробурчал он вместо приветствия.
— Не запряг, — ответил я ему.
— Пытаюсь запрячь, — перевёл он всё в шутку, — что надумал?
— Ничего. — Ну, вот. А я полагал, что ты уже набросал черновик статьи…
— Нет, — ответил я.
— Что же ты так просто сдаёшься? Пободайся…
— Нет.
— Выходит, зря ты съездил за семь тысяч верст, — сказал главный редактор, пытаясь хоть этим меня завести.
— Именно так.
— Дать тебе подумать ещё денёк?
— Нет, всё решено.
— Ну, дело твоё, — сказал он и повесил трубку.
Итак, я отказался, но, вопреки ожиданию, не почувствовал облегчения. А вдруг я поступил неправильно? Может, всё-таки надо было описать историю Коловратова?
Теперь меня стал мучить вопрос: стоило ли отказываться от написания очерка или сценария? Как обычно бывает в таких случаях, начал искать аргументы. Если бы я знал или хотя бы интуитивно догадывался, что эта история приблизит меня, а потом и читателя, к какому-то выводу, который можно назвать истиной, а усвоение этого вывода позволит ему в будущем не совершать ошибок, которые выпали на долю предыдущих поколений, я бы, конечно, не отказался. Но сделать такой вывод я не мог…
А, может быть, дело и не в выводе, а просто в отсутствии некоего штриха, который мне не даётся и который бы подвёл черту и сделал моё повествование законченным в полном соответствии с литературными канонами?
Яд писательства настолько крепко въелся в меня, что я не мог представить читателю материал в необработанной форме, в виде неких путевых заметок с описанием дороги, средств передвижения, а главное — людей, которые встречались мне в пути, как в настоящем, так и в прошлом. Заметок без начала и без конца, без завязки и развязки; заметок в том неправильном и несимметричном виде, в каком не может существовать литературное произведение, но распрекрасно существует сама жизнь, причём ни на секунду не чувствуя себя ущербной.
Юшков
— Знаешь, — сказал мне Геннадий Владимирович, когда мы перешли мост через закованную в бетон речушку Цнянку, — в так называемую «перестройку» появилось много произведений о войне, о её страшных и чёрных страницах. Многие писатели и режиссёры совершенно искренне считали, что наступила та «эра милосердия», о которой писали когда-то братья Вайнеры.
В их книгах и фильмах стала звучать мысль о том, что некая добрая цивилизованная сила пришла к нам, чтобы сделать нас лучше и счастливее, а мы уничтожили её себе во вред, да ещё и радуемся тому, как варварски, не щадя себя, мы это сделали.
Каждый значительный эпизод того страшного противостояния был использован, в том числе партизанская война и все её проявления: и «рельсовая» война, и «мостовая».
А надо сказать, что ещё в «Войне и мире» Толстой очень образно сказал о дубине народной войны. Так вот, сопротивление оккупантам постоянно нарастало, став массовым в сорок третьем — сорок четвёртом годах. Как ни крути, но это было то движение, которое порождало и настоящий массовый героизм. Мы почему-то стали стыдиться его в семидесятых и оплевали в конце восьмидесятых. Многие мальчишки того времени готовы были выполнить любое задание даже ценой своей жизни.
Не был исключением и я. В начале сорок четвёртого Михаил Иванович, наш командир группы, стал собирать информацию об охране Станьковского моста. На последнем этапе на доразведку к мосту послали меня. Я обошёл его, спустился на быки, посмотрел места возможной закладки взрывного устройства. Присмотрелся, как его можно будет доставить к месту будущей диверсии. В общем, сделал всё довольно-таки профессионально.
Одновременно с этим я «заразился» идеей участия в будущей диверсии. Мне казалось несправедливым, если в этой акции не буду участвовать я, причём на её завершающем этапе.
Я прямо-таки стал бредить предстоящей операцией, готов был выполнить всё, что потребуется. Я даже представлял себе, как будут печалиться после моей геройской смерти мои взрослые боевые товарищи.
Однако перед тем как принять окончательное решение, мы получаем информацию от своих связных, что немцы узнали о готовящемся подрыве моста и усилили его охрану.
Мы дополнительно изучили систему их новой охраны и, как опытные в тайной войне люди, разработали несколько вариантов операции. Разумеется, главная роль в ней отводилась мне. Поскольку лет мне тогда хотя и было пятнадцать, но роста был небольшого, а голодное военное детство не позволило набрать более тридцати килограммов веса. Появление на мосту «заблудившегося» ребёнка вряд ли могло вызвать подозрение у охраны.
Стали докладывать Михаилу Ивановичу. Он выслушал всех, потом сказал:
— Геннадий, погуляй пока на свежем воздухе.
Я без обиды вышел из землянки и стал ждать решения. Удивительного в этом ничего не было, правда, Михаил Иванович никогда не называл меня Геннадием. Он всегда звал меня просто Геной. Через какое-то время вышли остальные члены группы.
— Ну, что, — спросил я их, — какой вариант приняли?
— Единственно верный, — буркнул Наполеон Ридевский, — операцию проводить не будем.
Я, полагая, что в ходе обсуждения мои старшие товарищи не смогли доказать командиру мою способность снять ножом часового, вошёл в землянку и сказал, что могу это сделать…
— Геннадий, — ещё раз назвал меня так Михаил Иванович, — мы не сомневаемся в этом.
— А в чём же дело? — спросил я.
— Этот мост, — ответил командир, — не стоит твоей жизни.