Фигуры и лица воинов противоборствующих сторон, чудовища, окружающие Черную Женщину, Хельгру, выходили легко, но как только он пытался нарисовать саму Повелительницу Войска Мертвых, начиналась чертовщина. Карандаш рвал бумагу, ломался грифель, лицо воительницы приобретало то черты Лады Алексеевны, то Анюты, а то и вовсе Ларисы Мавриной — бывшей натурщицы, зарабатывающей нынче на хлеб под именем целительницы и колдуньи госпожи Флоры. Единственным удачным был набросок, нарисованный на Арбате, когда Сашка-Акварель признал в женщине Хельгру.
Более того, теперь, как только Игорь пытался приступить к ее портрету, старый особняк отзывался на каждое движение карандаша скрипами и стонами, на которые Корсаков до поры старался не обращать внимания. Ему постоянно казалось, что кто-то стоит за спиной, водит карандашом вместе с ним и в последний момент вмешивается, не позволяя придать эскизу законченность. Корсаков скрипел зубами, кидал карандаши в стену, рвал листы и ругался вполголоса последними словами.
В конце концов, разбуженная Анюта вышла из спальни, после того, как он, решив выпить кофе, опрокинул чайник, и сказала, что с нее довольно. Если он, Корсаков, не угомонится, то пойдет рисовать в ванную. Игорь, скрепя сердце, собрал разбросанные эскизы, выбросил порванные и скомканные листы и пошел спать. Стоило ему закрыть глаза, как он ясно увидел перед собой облик женщины, которую тщетно пытался нарисовать. Он осторожно попытался подняться с постели, но Анюта поймала его за руку, уложила и легла головой на плечо.
— Все, милый мой! Хватит. Утром дорисуешь.
— Уже утро, — буркнул Корсаков, однако обнял ее и постарался заснуть.
Отпевание было назначено на одиннадцать тридцать в часовне Головинского кладбища. В девять нужно было забрать тело Белозерской из морга Боткинской больницы, где она когда-то работала медсестрой.
Не успел Корсаков, как ему показалось, заснуть, как запиликал мобильный телефон Анюты. Она соскользнула с постели и принялась искать вредный аппарат, шаря в сумочке и переворачивая одежду на стуле. Наконец, обнаружив его в тапочке под кроватью, ответила на вызов и, чтобы не будить Игоря, ушла в большую комнату. До Корсакова донеслось неясное бормотание, потом она повысила голос, спохватившись, заговорила шепотом, затем, выругавшись, что умела не хуже самого Игоря, вбежала в спальню и принялась лихорадочно одеваться.
— В чем дело? — недовольно спросил он.
— Папашка чудит. Хочет оркестр пригласить. Пусть, говорит, все знают, как Кручинский умеет хоронить родственников! Депутат я или не депутат? Я ему покажу депутата, я ему устрою оркестр.
— Только без рукоприкладства, — попросил Корсаков и накрылся с головой одеялом.
Одевшись, Анюта растолкала его.
— Я тебе оставляю мобильник, вот, на стуле. Позвоню в половине восьмого, чтобы не проспал.
— Ладно. Время сколько?
— Шесть.
— О черт!
Он провалился в забытье, и ему приснился Леня-Шест, с загипсованными кистями рук. Они сидели с Леней в павильоне «Каприз» в Архангельском. На паркетном полу восемнадцатого века стоял мангал. Экскурсовод, миленькая девушка, которой Леня строил глазки и о которой шептал Игорю, что вот, мол, у этой русской красавицы все настоящее: и грудь, и задница, и ресницы, жарила на мангале шашлык. Рядом с мангалом валялась голова пестрой дворняжки, из которой, как Игорь догадался, и жарился шашлык. Голова дышала, вывалив розовый язык, и умильно смотрела на Корсакова, видимо, надеясь получить порцию шашлыка. Леня, ссылаясь на забинтованные руки, заставлял Игоря поить его водкой и прикуривать сигареты. В очередной раз подмигнув девушке, помахивавшей над мангалом портретом князя Юсупова в золоченой раме, Леня заявил, что если Корсаков ему друг, то он будет должен помочь Лене раздеться. Затем Корсаков разденет экскурсовода и опишет свои ощущения, поскольку Леня, стараниями инквизиторов, лишен возможности чувствовать под пальцами горячее женское тело. Корсаков спросил, а как насчет самого акта? Может, Леня тоже уступит, а Корсаков опишет, не жалея красок. На это Шестоперов резонно возразил, что в гипсе у него только пальцы на руках, а это самое, ну, вот это вот, совсем даже не в гипсе и функционирует превосходно.
Мелодичный звон — видно, мангал был автоматизирован — возвестил о том, что шашлык готов. Корсаков влил Лене очередной стакан водки, принял от девушки шампур и уже собрался впиться в сочную собачатину, как вдруг сообразил, что мангал неисправен — он звонил и звонил, отвлекая от пиршества и перебивая аппетит. Корсаков встал и с удовольствием врезал по мангалу ногой, обутой в футбольную бутсу, заорал от боли и… проснулся.
На стуле исходил противным писком мобильник, подъем ноги болел нестерпимо — оказалось, Корсаков во сне со всей силы саданул по столбику, поддерживающему балдахин. Шипя от боли, Игорь схватил телефон.
— Да?
— Привет. Выспался? — голос у Анюты был холоден. Оно и понятно: не каждый день хоронишь любимую бабулю.
— Почти, — сказал Корсаков, растирая ушибленную ногу. — Что с оркестром?
— Ничего. Папашка уперся, как баран. Ну, ладно. Ему же хуже, — в голосе Анюты послышались мстительные нотки.
— Только без скандала, — попросил Игорь.
Приняв душ, он оделся, наскоро впихнул в себя бутерброд с сыром, выпил кружку кофе и поспешил к метро.
Дорогу к больнице ему подсказали у метро «Динамо», Анюта ждала возле центрального входа. Корсаков чмокнул ее в щеку, чего она вроде бы и не заметила. По территории больницы они быстро прошли к моргу. Александр Александрович развел здесь бурную деятельность — требовал, размахивая депутатским удостоверением, чтобы тело Лады Алексеевны отдали вне очереди. Анюта оставила Корсакова курить в стороне, подошла к отцу и что-то негромко сказала. Александр Александрович осекся, помрачнел и уселся в автобус с черной полосой на боку и надписью «Ритуальные услуги».
Родственников, кроме Анюты и ее отца, не было. Пришли соседи — Ильдус с женой. Дворник был в черном костюме, слегка вытертом на локтях, Наиля — в шелковом темно-синем тесноватом платье и кружевной черной накидке.
Анюта с Наилей пошли оформлять документы, Корсаков вышел за ворота — угнетающая атмосфера близости к смерти давила, как могильная плита. Ильдус присоединился к нему. Закурили. Дворник покачал головой:
— Ай, горе, ай, беда. Такая была бодрая, такая живая.
— Лучше так, сразу, чем лежать и мучиться, — хмуро возразил Корсаков. — Восемьдесят пять лет, все-таки возраст. Нам бы столько прожить.
— Правду говоришь, — кивнул Ильдус.
Через полчаса подошла их очередь. Играла тихая музыка, служительница морга говорила какие-то слова, но Игорь не слышал ее. Он смотрел на лицо Белозерской, почти не изменившееся после смерти: только углы рта слегка опустились, будто она сожалела о чем-то, что не успела в жизни.
Гроб погрузили в автобус, накрыли крышкой. Александр Александрович буркнул, что поедет вперед, на кладбище, проверит, все ли в порядке, и укатил в своем огромном джипе с водителем и охранником на переднем сиденье.
Анюта села рядом с Игорем возле гроба. Напротив вытирала глаза кончиком платка Наиля, вздыхал Ильдус. Корсаков взял Анюту за руку. Она посмотрела на него сухими, лихорадочно блестевшими глазами.
— Почему так? Когда человек жив, воспринимаешь это, как должное. Можешь не звонить ему неделями, навещать раз в год, хотя и знаешь, что он будет тебе безмерно рад. А как только он уходит, сразу становится пусто… — у нее задрожали губы, она помолчала, не давая выплеснуться слезам. — И остается только пенять себе, что ты такая черствая, сухая, бездушная скотина.
Корсаков обнял ее за плечи.
— Что поделаешь. Большинство людей такие. Помнишь поговорку: что имеем — не храним, потерявши — плачем. Сказано по другому поводу, но сейчас к месту. Ты успела увидеть Ладу Алексеевну перед смертью и получила от нее дар. Помнишь?
Анюта кивнула.
— Судя по всему, нам с тобой многое предстоит поменять в своей жизни и многое пересмотреть, — продолжал Корсаков. — Остается только надеяться, что если Лада Алексеевна все же видит тебя, то она не разочаруется в своем выборе.