Литмир - Электронная Библиотека

— Я же просила не встречать! — сказала она с вызовом.

— Ты хочешь сказать, что столько времени брала интервью? У тебя даже пленки столько не было!

— А я не могу просто посидеть?! Просто поговорить с приятным человеком!

— Но интервью-то ты взяла?

— Нет, не получилось. Мы просто беседовали. А потом он быстро напился.

— И ты все сидела?

— Он меня не отпускал… Мне что, нельзя в кои веки доставить себе удовольствие, я что, должна быть всегда как привязанная?!

— А я?

— Ну и делал бы, что хотел.

— Я иначе себе представлял это путешествие.

— И это ты считаешь себя обделенным?! — воскликнула Оксана, не обращая внимания на Серафиму и Галю.

Ему, видимо, полагалось прыгать от счастья, ему следовало ликовать: вести двенадцать часов машину (вчера), чинить (сегодня), ждать ее, встречать, провожать… А это она — страдает. Это она — снисходит. Это она проводит в гостях девять часов под видом интервью, для которого так долго искался диктофон, и которого нет. Они просто беседовали. Ну, как же: любимый писатель обоих.

Захар воображал, что Стрижак лишь повод, и что это их путешествие — и заблуждался. Он просто шофер. Удобный муж при великолепной даме.

— Я вообще не понимаю, что случилось? Не ты ли сажал меня в поезд в N. (почти десять лет назад) и уезжал путешествовать? А я рыдала и просила не бросать… с больным Кириллом… Не ты ли уезжал в X., Y., Z.?…

Они слишком долго прожили вместе: всегда есть, что вспомнить при надобности. Если она претендовала быть Захаром восемьдесят-какого-то года — это его мало радовало. К тому же, все его отъезды длились не дольше недели, со звонками из любого крупного населенного пункта. Он даже в Новгород попал лишь потому, что они были в ссоре и почти в разводе. Интересно, что она именно теперь вспомнила эти свои обиды. Будто он мало наказан… Женщина помнит все — и в том свете, в котором надо. И женщина не умеет прощать, прощать по-настоящему.

Заперлись в комнате и стали сводить счеты на грани скандала. Оксана говорит:

— А что такого? Что ты все преувеличиваешь?

— Хорошо, пусть я преувеличиваю, но это изумило и наших хозяев.

— Это они тебе сказали?

— Да, я провел с ними целый день. Не отходя от трубки.

— Если так — я могу уехать!

Хозяева рвутся в дверь и силком их мирят. Приказ Серафимы: о сегодняшнем больше ни слова. Зато она засыпает темами: Бадмаев — травник Николая II, гитарист Петр Панин… Вайзберг, Зверев, Немухин, “Алеша” Герман… Все как всегда. Захар с Оксаной понемногу ожили, надсад прошел. Ночью даже испытали друг к другу нежность. А ведь пару часов назад могли расстаться навсегда.

Утром поехали вшестером в Комарово (с Колей, галиным сыном, и с Володей Воробьевым — коллегой по радио, здесь обнаруженным и подобранным). Серафима опять блистает памятью: фамилии сыплются как от внештатного биографа всех питерских знаменитостей трех последних десятилетий (а сквозь восторженные гимны прорывается вечный припев: “Ненавижу этот город! Хочу в родную Москву!”). После великолепных горок меж прибалтийских сосен — песчаный комаровский пляж с видом на Финский залив (огромная лужа с торчащими камнями). Здесь за яйцами вкрутую и вином новые серафимины рассказы: о визите к Твардовскому, о встречах с Ольгой Берггольц, Ахматовой… Все (кроме Захара и Гали) в говорильном ударе, лишь иногда перекрываемом криками Серафимы в самых патетических местах:

— Коля! Не суй руку в воду — она отравленная! Вот вопьется тебе червяк под кожу!…

— Какой червяк, Серафима Николаевна! — смеется Оксана.

— А что ты смеешься? Говорят, есть такие аллергические черви. После того, как дамбу построили…

— Это басни, нет никаких аллергических червей! — снова смеется Оксана (она все знает: у нее тьма познаний во всех науках).

— Ну, не знаю… Все равно не суй руку, слышишь, Коля! Сейчас отлуплю! — и с театральной яростью машет рукой.

Потом — Репино (Куоккала). Дом закрыт, но им было дозволено восхищаться имением. Восхищались, снимали на камеру. С машиной все было очень просто. Без усталости можно объехать за раз большой кусок культуры.

Вечером — город (любимейший из всех). Собчак экономил на белых ночах: фонари включали в одиннадцать. Впрочем, белых ночей не было и в помине, поэтому к моменту включения — хоть глаз выколи. Улицы черны, лишь взбегают буковки кинотеатра “Паризиена”. Несутся машины с зажженными, словно на трассе, фарами, пугая редких прохожих. Это Невский.

Черное, глухое, как в блокаду, Марсово поле с мерцающей надписью в кровавом свете вечного огня: “Против богатства/ власти и знанья/ для горсти/ вы войну повели/ и с честию пали/ за то чтоб богатство/ власть и познанье/ стали бы/ жребием общим”.

— Кто сочинил? — спросила Оксана.

— Сатана, — кратко ответила Галя.

Затем набережная с великолепным ночным трезиниевским собором и далекой сахарной Стрелкой В.О. Троицкий мост забит людьми, которые ловили корюшку в огромные сачки.

— Как называется то, во что вы ловите? — спросила филолог-Оксана у рыбарей.

— Да, никак не называется, — стал жаться один, перетаптываясь среди пустых бутылок импортной водки.

— Почему никак? — обернулся другой. — “Мотней” зовется.

— “Мотней”? Великолепно! — восхитилась Оксана. У нее отличное настроение.

Они стояли с рыбарями и слушали удары этих “мотней” об воду.

…Утром на крутом живописном повороте шоссе в двухстах километрах от Питера отрадно мелькнуло село Миронушки. Родина прикинулась не родиной, а чем-то лучшим, чем она могла бы быть, если бы снилась нам.

XI. Ctrl-F3

Поздним московским утром, после бесконечной дороги, от которой во сне лишь мелькание белой полосы:

— Снова плачешь?

— Вместо того, чтобы упрекать, лучше бы пожалел меня!

— За что пожалел? Что я занимаю чужое место?!

Он вскочил и вышел из комнаты. Потом стал собираться. Пытаясь удержать — Оксана стала опять вспоминать его вины (им несть числа).

— Помнится, ты говорила, что вспоминаешь вины, потому что тебе так легче.

— Что легче?

— Обосновать разрыв.

— Я этого не говорила. Ты неправильно меня понял. И я совсем не хочу тебя винить. Ты просто не жалеешь меня, когда мне плохо, вот все, что я хочу сказать.

— Ну, скажи мне, почему тебе плохо?

— Просто проснулась, а мир такой ужасный…

— Неправда! Разве я не знаю, почему тебе плохо?!

— Да, я люблю его и продолжаю любить! Это несчастье, я ничего не могу с собой поделать! Разве надо меня за это ненавидеть?!

— И ты считаешь, что я могу с этим жить?

— Ну, мы же жили раньше.

— Разве это была жизнь?!… Я ухожу, пожалуйста, не останавливай меня.

— Ты уверен, что хочешь уйти?

Захар все в себе взвесил и твердо сказал “да”.

— Ты думаешь, я не понимаю, что я мучаю тебя? — Она подошла к нему совсем близко. — Прости… Моя жизнь кончена, в ней не может быть ничего хорошего.

— Из любой ситуации можно сделать свои выводы, чтобы жить потом, исходя из этого опыта.

— Какие выводы я должна сделать? Что я дрянь, что я все всем испортила?! Может быть. Ты не можешь думать иначе. Это ситуация, из которой нет выхода. Я не могу тебе ничего объяснить… С одной стороны, я не могу признать возможности в моей жизни адюльтера… с другой — я не могу перешагивать через людей.

— Я тысячи раз говорил тебе, что мне этого мало — жалости!…

— Нет, я тоже люблю тебя…

— Но странною любовью… Как родину…

Она обняла за плечи:

— Я не хочу, чтобы ты уходил… Тебе надо научиться закрывать глаза на некоторые вещи.

— Какие же веки надо иметь в таком случае…

Через полчаса ей уже весело. Вспомнила, как однажды сидя за компьютером сказала ему: “Я узнала, как можно возвращать то, что прежде было на экране: Сtrl-F3.” — “Кисонька, — воскликнул Захар, — нажми скорее Сtrl-F3!”

Вечером она зашла к нему на кухню.

— Когда ты будешь такой, как сейчас (“Рожа у меня, что ль, кислая?” — подумал он), я буду звать тебя Кафкой.

24
{"b":"283032","o":1}