— Ничего, ребята, доктор с вами, — сказал Павел Иванович.
Перевязав раненого, он взялся за доски, заменявшие весла.
Втроем они гребли целый день, стараясь отойти подальше. Когда снова потемнело над морем, подытожили свое положение: на четверых нашлось три банки рыбных консервов да единственная фляга с водой, которую Ересько набрал в луже у Херсонесского маяка. С такими припасами нечего было и думать дойти до Кавказских берегов. Решили высадиться где-нибудь за Балаклавой и пробраться в горы к партизанам.
К тому времени переменившийся ветер вынес шлюпку за Херсонесский мыс, и они принялись грести к берегу. С рассветом увидели на севере гористую кромку, но была она так далека, что ничего не оставалось, как, не подавая признаков жизни, чтобы не привлечь внимания летавших над морем вражеских самолетов, дожидаться следующей ночи.
Но, обессиленным, им не хватило и другой ночи. А потом совсем пропала из виду темная черточка берега, и спасшимся от неминуемого плена пришлось уповать только на случай: авось заметят с какого-нибудь катера, которые, как они знали, подходили ночами к севастопольским берегам, подбирали таких, как они, севастопольцев.
Закрепив вертикально доску и пристроив плащ-палатку вместо паруса, они попытались использовать попутный ветер. Но и ветер обманул. Разгладилось море до самого горизонта, принялось разукрашиваться лунными бликами, многоцветьем утренних и вечерних зорь, солнечным сиянием. Помнил Павел Иванович, как он радовался такому морю в бесконечно далекую довоенную пору, когда по выходным окунался в веселое столпотворение пляжей, и не мог понять, чему тогда радовался, И еще никак он не мог постичь этой ужасающей пустоты и тишины после месяцев непрерывного грохота боев, после кровавой толкотни медсанслужбы. Оказывалось, что это близко — от грохота до тишины. Как от жизни до смерти...
— Теперь нам надо лежать и не двигаться, — на правах старшего наставлял Павел Иванович свою небольшую команду. — Когда будет невмоготу, можно омыть лицо морской водой, прополоскать горло. Но лучше не пить: проглотишь раз, потом не удержишься.
Взрезанные ножами консервные банки давно уже, отмытые добела, лежали на дне шлюпки: ими черпали забортную воду. Павел Иванович копался в своей обессилевшей памяти, пытаясь вспомнить различные поучительные случаи, когда люди после кораблекрушения вынуждены были подолгу мучиться наедине с морем. Вспоминалось все больше трагичное, и он сердился на авторов, описывавших те случаи. Когда сидишь на берегу, может, естественно думать о трагичном. Но теперь, оказавшись в положении потерпевшего кораблекрушение, он хотел бы вспоминать не о том, как погибали, а как спасались.
— Человек без пищи может жить очень долго, — набравшись сил, рассказывал он красноармейцам. — Известен случай, когда человек ничего не ел сорок три дня.
— И ничего не пил? — спросили его.
Павел Иванович промолчал. Он знал: без воды долго не прожить. И все больше склонялся к мысли, что надо хотя бы понемногу пить морскую воду. А может, потому и склонялся к этой мысли, что видел: бойцы не только полощут горло, а и глотают. И он тоже зачерпнул банкой забортной воды, стал пить. Полежал, прислушиваясь к себе, и понял, что в этом если не спасение, то, во всяком случае, продление жизни.
Однажды они услышали гул самолета.
— Не двигаться! — приказал Ересько. — Вдруг не наш.
— А вдруг наш? — сказал раненый шепотом. И приподнялся, принялся махать полотенцем.
Самолет развернулся, и вдруг в застоявшейся тишине штиля прогремела пулеметная очередь. Всплески проскочили вдоль борта, не задев шлюпки.
— У, гад! — прохрипел раненый.
Выстрелы и этот знакомый по медсанбату хрип вернули память к севастопольским берегам, на которых была жизнь, борьба. Там было опасно, но не опаснее, чем теперь в голодном одиночестве, страшно, но не страшнее этого поединка с убивающей пустотой.
Когда самолет прошелся над шлюпкой еще раз и снова под бортом заплясали фонтанчики от пулеметных очередей, Павлу Ивановичу захотелось, чтобы он сбросил бомбу. После взрыва всплыла бы кверху брюхом хоть одна рыбина. Но летчик пожалел бомбу на обреченных людей, скрылся за белой тучей, и снова могильная тишина обволокла море...
Шли дни, иссякали силы, но страха Павел Иванович еще не испытывал ни разу. Испугался лишь на двенадцатый день, когда понял, что не во сне увидел тугую струю хлорированной воды у Инкерманской водокачки. Это не было просто воспоминанием. Это была галлюцинация, означавшая близость конца.
После этого он потерял счет дням. Как-то, очнувшись на рассвете, увидел раненого бойца мертвым. За неимением традиционного колосника, привязал к его ногам винтовку с разбитым затвором и с помощью товарищей, по флотскому обычаю, похоронил в море.
Через несколько дней так же без слов, без жалоб затих другой боец. Смутным сознанием Ересько еще смог отметить про себя, что севастопольцы в любой обстановке остаются севастопольцами — умирают молча. Остались они вдвоем в шлюпке. Дни и ночи лежали неподвижно, ни о чем не думая, не разговаривая. Только однажды, вспомнив о своем долге военврача, Павел Иванович сказал несколько утешительных слов:
— Главное — верить, — медленно выдавливал он слова. — Люди голодали побольше нашего и оставались живы. По-моему, до берега уже недалеко.
— Если бы знать, — после долгого молчания так же тихо произнес боец. И даже приподнялся, посмотрел через борт на пустое море. И добавил отрешенно: — Никого. Словно война кончилась.
Это были его последние слова. В тот же день по опустевшим раскрытым глазам, по шевелящимся губам Ересько понял: последний его спутник уже во власти галлюцинаций.
Казалось бы, все равно, как умирать — одному или вдвоем. Но, оставшись в одиночестве, Павел Иванович понял — не все равно. Теперь он точно знал: и его время сочтено.
На другой день, когда только порозовели от восхода пологие волны, Павел Иванович увидел катер. Он приближался быстро, словно и не касаясь воды. На палубе стоял сам полковник Горпищенко, держа в руках миску, полную флотских макарон с мясом и огромную стеклянную банку компота. Приблизившись, Горпищенко наклонился, поставил еду на нос шлюпки, и катер тотчас же отвалил, скрылся в розовой морской дали.
Павел Иванович прополз к носу, ощупал сухие доски. Не хотелось верить, что это лишь видение, так ясно ощущал он дразнящий запах макарон.
Целый день мучило его воспоминание об этом запахе. Даже морская вода, которую он пил уже без расчета, пахла макаронами.
А ночью шлюпку качнуло особенно резко. Павел Иванович приподнялся над бортом, увидел каменистый обрыв, залитый лунным светом. На обрыве стоял красивый особняк — морской госпиталь. Павел Иванович помахал рукой, крикнул что-то хриплым голосом. Его услышали. Люди в белых халатах сбежали к морю, вытащили его из шлюпки, понесли по крутой земляной лестнице.
— Трое умерли, а я вот выжил, — говорил он радостно.
— Кто эти трое? — спросили его.
— Одного звали Валерием, другого Сергеем, а третьего, как меня, Павлом.
— А фамилии?
Фамилии? Фамилий друг друга они не знали, не спрашивали.
— Потерпи, — сказала ему миловидная медсестра. — Сейчас мы тебя накормим, напоим чаем.
Санитары положили его на землю на кромке обрыва, откуда хорошо было видно море, залитое лунным светом, и белевший за деревьями особняк госпиталя. Прошел час, другой, никто к нему не подходил. Стал звать — никто не отозвался. И тогда он понял, что о нем забыли, что санитары и миловидная медсестра спят теперь спокойным сном сытых, здоровых людей. Очень он обиделся на их бессердечие, спустился с обрыва, сел в свою шлюпку, оттолкнулся от камней и уснул с надеждой, что к рассвету волны вынесут его в другое место, к более чутким людям.
Когда проснулся, увидел вокруг все то же пустое море. И очень пожалел, что не остался на берегу. Он нисколько не сомневался, что все было наяву. И, только обдумав, пришел к заключению — опять галлюцинация. Иначе бы его ни за что не пустили обратно в море. Иначе так быстро он не потерял бы берег из виду.