Соблюдая местные обычаи, Юлиан и его спутники совершали переходы только по воскресеньям, а в будни отдыхали в домах гостеприимных аланов. Аланы почитали гостей как своих близких родственников, кормили и снабжали всем необходимым в пути. Иоанн и Яков отяжелели от сытой жизни, обленились. Юлиану пришлось настоять на соблюдении постных дней, хотя по уставу ордена братьев-проповедников освобождали на время пути от этой христианской обязанности. Он строго наставлял младших братьев, что излишества в еде ослабляют рвение. Иоанн и Яков смиренно выслушивали упреки, но по всему было видно, что сытное и необременительное житье им по душе.
Самого Юлиана длительные остановки огорчали, но ничего поделать было нельзя. Аланы удерживали у себя гостей до следующего воскресного дня чуть ли не силой, считая ущерб, который те могут понести, отправившись в путь в опасные будничные дни, позором для себя. Поэтому Юлиан даже обрадовался, когда миссия прошла наконец благоустроенную Аланию и углубилась в пустыню, которая примыкала к аланским землям с северо-востока и простиралась до самой реки Итиль.
Недовольные спешкой Иоанн и Яков покорно тряслись в седлах рядом со старшими братьями. Пропыленная равнина, покрытая редкими кустами черной и белой полыни, полувысохшего ромашника, тысячелистника, одинокими пучками ковыля, колючим бодяком, с глинистыми проплешинами и серовато-серебристыми разводами соли, действительно угнетала взгляд скудостью и однообразием.
Кое-где встречались вздыбленные ветром, оголенные песчаные буруны, которые местные жители называли кучугурами. Земля в руслах пересохших речек потрескалась и спеклась под неистовым солнцем, как черный камень. Шустрые ящерицы сновали в шуршащей сухой траве. Из колючих зарослей с шумом вылетали стрепеты и, сверкнув на солнце посеребренными крыльями, камнем падали за буруны. Большие птицы с длинными ногами — дрофы — неподвижно стояли на возвышенностях, настороженно вытягивая шеи; при приближении всадников они убегали с удивительной быстротой, изредка взмывая в воздух, пролетали над землей небольшое расстояние и снова опускались в траву.
Пустыня постепенно понижалась к северо-востоку, где лежало единственное в этих местах большое озеро Маныч-Гудило. Солоноватая вода свинцово-неподвижно застыла в низких берегах. К осени озеро будто сжималось, обнажая горько-соленую грязь. Обсыхая на солнце, кристаллики соли начинали искриться, и озеро казалось заключенным в сверкающий нимб. Только северный берег был высоким, крутым, изрезанным многочисленными трещинами. Когда ветер гнал к нему волны, озеро начинало гудеть, как отдаленный колокольный звон, неясно и тревожно. Не потому ли местные жители называли его Гудило?
Иоанн и Яков вздыхали, поглядывая на скучную пустыню, на неяркое пыльное небо, по которому неторопливо плыло остывающее осеннее солнце. Ночные ветры ужо приносили дыхание холода. А впереди был немыслимо далекий путь в неизвестное. Неспокоен был и Юлиан. Но он знал то, о чем не подозревали его спутники. По рассказам аланов, где-то на краю пустыни, неподалеку от устья реки Итиль, был город под названием Торчикан. В этот город часто приезжали купцы из восточных стран. Юлиан надеялся найти там попутчиков для продолжения пути или крышу над головой и пищу, если придется зимовать.
5
Город Торчикан походил издали на горсть глиняных кубиков, рассыпанных сказочным великаном по желто-бурой равнине. Приземистые дома с плоскими крышами то вытягивались в улицы, то кучками теснились друг к другу, а между ними стояли войлочные юрты, которых было даже больше, чем домов. По пыльным улицам, как по степным шляхам, медленно текли отары овец. С глухим топотом проносились табуны низкорослых лохматых коней. Хриплые вопли верблюдов, мычание волов, резкие скрипы тележных колес почти совершенно заглушали городские шумы — перестуки молотков в мастерских ремесленников и разноголосый гомон торга.
Казалось, два разных мира сошлись в Торчикане — домовитая оседлость и кочевая стихия, которая то захлестывала город, то уползала обратно в степи, как морская волна от песчаного берега.
Такими были все города в степях. Постоянно в них жили только немногочисленные торговцы и ремесленники, а скотоводы-кочевники уходили со стадами на летние пастбища и возвращались в город с наступлением холодов.
Сейчас, на исходе осени, кочевники возвращались в Торчикан. Юлиан и его спутники затерялись в толпах разноязыких, бряцающих оружием, свирепых обликом людей, которые двигались к городу без дорог, прямо по степной целине, будто вражеское войско во время нашествия. Никто не обращал на монахов внимания, никто не поинтересовался, кто они и откуда. Торчикан был открыт для всех людей без различия. И одинаково равнодушен ко всем приходившим в него. Не сами по себе люди почитались в Торчикане, а принадлежавшие им стада, серебро или товары, обладание которыми поднимало немногих избранных над бесчисленными толпами черни. Или верные сабли наемных и родовых дружин, которые ценились даже больше, чем богатство. Силу в степном, лишенном твердых законов мире уважали превыше всего...
У Юлиана и его спутников не было ни богатства, ни силы. Охранная грамота короля Белы стоила здесь не дороже пергамента, на котором была написана. Хозяева домов презрительно оглядывали изможденных, оборванных монахов и ленивым взмахом руки отсылали их прочь.
С большим трудом Юлиану удалось найти временное пристанище у грека Никифора, который заинтересовался его рассказами о своей далекой родине. Юлиан, как мог, старался удовлетворить любопытство беглого грека и тем добился его расположения.
Никогда еще Юлиан не был таким красноречивым — нужда заставила! Говорил и о том, что видел в Византии, и о том, что не видел, лишь бы не ослабевало внимание к его рассказам.
Никифор сокрушенно качал головой, слушая невеселое повествование о запустении византийских земель, о мертвых кораблях в гавани Боспора, о грабежах на константинопольских улицах, обзывал нехорошими словами рыцарей-крестоносцев, которые оказались много злее извечных врагов христианского мира — сарацин[28].
Юлиан выдавал себя за простого подданного венгерского короля, умалчивая об истинной цели миссии, а потому вынужден был сочувственно выслушивать проклятия Никифора, оскорбительные для апостольского престола. И Герард тоже согласно кивал головой, когда разгорячившийся Никифор обзывал крестоносное воинство стаей бешеных собак. «Бог покарает святотатца!» — утешался Юлиан, вежливо поддакивая хозяину. Выбора у монахов не было: или ночевать на земле под стеной караван-сарая, как в первые дни пребывания в Торчикане, или со смирением выслушивать богохульные речи. Ведь приближалась зима...
Однако поначалу, пока в кисете Юлиана оставались серебряные монеты, житье в доме грека Никифора все-таки было сносным. Монахи отдохнули после трудного пути по пустыне. Но разве только ради того, чтобы обрести крышу над головой и нещедрое пропитание, забрались они в такую даль? Торчикан мыслился лишь вехой на великом пути...
Юлиан целыми днями бродил по торговой площади, подолгу сидел в караван-сарае, где собирались приезжие купцы, застигнутые зимой в Торчикане, заводил осторожные разговоры с вожаками караванов. Юлиан всюду искал людей, которые согласились бы идти вместе с ним за реку Итиль. Но все усилия оказались тщетными. Спутников не находилось. Страх перед татарами, которые, по слухам, были уже близко, удерживал в Торчикане даже алчных до наживы купцов. Собственная голова — слишком дорогая плата за призрачное богатство. Да и обретешь ли богатство там, в степях за рекой Итиль, где в снежных буранах мечутся страшные косоглазые всадники татарского хана?
Так объяснил Юлиану персидский купец, неизвестно какими ветрами занесенный в Торчикан. Другие купцы поддакивали ему, качая бородами. Отправляться в путь опасно, лучше выждать. Терпеливого ждет впереди удача, а нетерпеливый сам бросается в пропасть. Надо ждать весны...