Вечером того же дня Анатолия Васильевича ранило осколком гранаты. Из госпиталя в полк он вернулся поздней весной сорок третьего, когда часть находилась на отдыхе. Грабарь к тому времени погиб. Где-то в горах. Один взвод... Взвод тех времен — человек пятнадцать от силы, держал оборону на какой-то высоте. Егеря их атаковали. Наши держались до последнего патрона. А потом взорвали себя вместе с врагом. Для организации завала саперы приготовили фугас, но заложить его не успели. Так вот, на этом фугасе... Живых свидетелей тому бою не осталось.
Воспоминания, видимо, были острыми. Ночью Анатолию Васильевичу приснился сон, будто он вновь вместе с артиллеристом продирается сквозь густой сушняк. Артиллерист — впереди. Анатолий Васильевич несколько раз окликал его, все надеялся, что тот обернется, уж очень хотелось увидеть и запомнить лицо шахтера-артиллериста. Нет, не обернулся...
По дороге в консультацию продолжал думать о Грабаре. «Его» Грабарь погиб, хотя на фронте всякое случалось, и из мертвых воскресали... «Этот» Грабарь молод, родился в сорок первом и вполне мог быть сыном того артиллериста. А если не сыном, то просто родственником. Ну, к примеру, племянник... Грабарь-герой — из Донбасса. Шахтер. Грабарь-преступник тоже из шахтерского поселка.
* * *
На работе Яковенко вновь пытался уговорить друга взять на себя защиту Грабаря.
— Ну ради меня, Анатолий Васильевич. Некому! Дело, конечно, «дохлое». Но ты найдешь какие-нибудь обстоятельства, если не оправдывающие совершенно, то хотя бы объясняющие, как человек докатился до такого состояния.
Анатолий Васильевич на уговоры не поддался.
Вечером только подсел к телевизору — в дверях мелодично пропел звонок. «Кто-то из посторонних», — определил Анатолий Васильевич. Уж очень робко нажал пришедший кнопку и один раз.
Жена зовет:
— Анатолий, к тебе...
Он вышел навстречу. В коридоре стояла небольшого роста, сухощавая женщина, явно убитая горем. Смотрит на Анатолия Васильевича. Глаза влажные. Бескровные губы подрагивают.
— Я... к вам. Мне в Углеграде сказали: «Если кто и сможет тебе помочь, то это Анатолий Васильевич Семериков. Наш земляк. Обратись к нему...»
У посетительницы от усталости и волнения подгибались ноги. Анатолий Васильевич провел ее в свой кабинет.
— Кто вы? — спросил он, усаживая ее в кресло и уже догадываясь, кто она такая. — Что вас привело ко мне?
Говорить нежданная гостья не могла. Вся дрожит, словно ее одолела лихорадка. Анатолий Васильевич дал ей валерьянки.
Она выпила лекарство, но успокоилась не сразу,
— Я все понимаю... но Гена — моя плоть. Уж вы простите старую неразумную женщину. Если бы можно было не расстреливать его, а поместить в какую-то особую тюрьму, где бы он работал по пятнадцать часов... До конца жизни... Мы бы с мужем платили державе на его содержание...
«Мать Геннадия Грабаря!»
— Нет у нас пожизненного заключения, — ответил ей Анатолий Васильевич. — Пятнадцать лет — самый большой срок. А если преступление вопиющее — расстрел.
Она кивнула, согласилась. Но глаза по-прежнему молили пощады.
— Мне сказали, что вы хороший адвокат...
«Хороший»! Ну и что из этого? Хороший для хороших людей. А для плохих...»
— Мне нечем вас утешить.
Она засуетилась. Вытащила из кармана какой-то плоский сверток. Анатолий Васильевич подумал: «Сейчас начнет совать деньги». И это сразу уничтожило то чувство сострадания, которое появилось у него в душе при виде острого горя матери, теряющей сына.
Но он ошибся. В свертке были фотокарточки Геннадия Грабаря. Мать стала показывать их одну за другой. Она ни о чем больше не просила.
В этих фотографиях, порой выцветших, была вся жизнь ее сына, лет с четырех. Анатолий Васильевич не мог их не смотреть. А посмотрев и вернув матери, понял, что взял какое-то моральное обязательство облегчить ее муку.
Он ничего не обещал, она больше ничего не просила, но ушла и унесла надежду.
На следующий день, придя в консультацию, он сказал Яковенко:
— Черт бы побрал этого Грабаря! Давай его дело.
* * *
Конечно, можно было бы подойти к своим неприятным обязанностям чисто формально: проштудировать дело, поговорить с осужденным, подготовить дежурные вопросы, которые следует задать подсудимому во время судебного следствия, затем выступить с прочувственной речью на тему: «Мой подзащитный заслуживает сурового наказания, однако...» Ну и развить это самое «однако» до гипертрофических размеров. Прокурор при этом будет морщиться, а члены суда с трудом изобразят на своих лицах беспристрастность.
Анатолий Васильевич когда-то читал рассказ югославского юмориста Нушича «Главный свидетель». Попал на тот свет матерый преступник и предстал перед судом, который должен определить, куда направить новоприбывшего: в рай или в ад. Новоприбывший все начисто отрицал: «На земле меня судили — ничего не доказали». Тогда суд вызывает главного свидетеля — бога. Тот говорит: «Я-то все прекрасно знаю. Ты убил старуху-ростовщицу. Знаю я и другое, почему ты это сделал». И выкладывает причины: бедность, больная жена, умирающие с голоду дети. Преступник удивляется: «Боже, но почему ты не судья?» Тот отвечает: «Судить — это значит осуждать. А я знаю истину, поэтому сочувствую».
«Вот и адвокат, -- думал Анатолий Васильевич, — должен стать для своего подзащитного главным свидетелем и помочь суду выяснить истину».
* * *
Оформив необходимые документы, Анатолий Васильевич отправился на свидание к своему подзащитному.
Следственный изолятор навевает на человека тревогу. Привыкнуть к ней почти невозможно. Анатолий Васильевич молча шел вслед за сопровождающим. Коридоры и переходы гулко вторили их шагам.
Вот и сто тринадцатая камера. Тяжелая дверь с громоздким запором...
Осужденный стоял в углу и ждал. Небольшого роста, мускулистый. Прижал к груди кулаки, будто приготовился к последней смертельной схватке. Правильный овал лица... Высокий, чистый лоб, прямой нос с маленькой горбинкой, широкие черные брови и длинные «девичьи» ресницы. Если бы не злобность, застывшая в этих глазах, да не мелкие, старческие складки в уголках маленького рта, Геннадия Грабаря можно было бы назвать красивым, вернее, мужественным.
Сопровождающий сказал осужденному:
— Ваш защитник.
Грабарь хмыкнул. Видимо, этот звук выражал сложную гамму чувств.
Он сделал шаг вперед. Камера была маленькая, и осужденный очутился почти перед Анатолием Васильевичем. Сжатые кулаки по-прежнему на груди. В больших глазах появилась какая-то мысль. Злая. Взгляд просветлел.
— И вы хотите меня защитить? От чего? — спросил Грабарь. — От справедливого советского закона?
Он был настроен иронически — превосходно понимал, что его ждет в будущем.
— Я буду защищать вас как адвокат, исходя из советских законов и понимания совести гражданина Советского Союза.
Вообще-то не стоило говорить с подзащитным в таком тоне. Семерикову нужно доверие Грабаря, его откровенность. А если они начнут обмениваться подобными любезностями...
— Балаган задумали! — выкрикнул осужденный. Он рванул воротник куртки. Полетели в разные стороны обломки пуговиц. — Мне «вышка» обеспечена. Чего разводить тягомотину — к стенке Генку Грабаря!
Он уже извелся в этой мрачноватой комнате. Официально ее называли изолятором, а в быту — тринадцатой камерой.
Первая встреча с подзащитным не дала адвокату нужного материала и вообще произвела на Анатолия Васильевича удручающее впечатление. Он расстался с Грабарем и почувствовал невольное облегчение. «Угораздило же меня!» — ругал он себя за то, что поддался острому чувству жалости к матери, теряющей сына. Но назвался груздем...
«Побываю в доме родителей, — решил он. — Поговорю с теми, кто знал Геннадия в обычной жизни».
* * *
Дом родителей Геннадия Грабаря был добротным. Высокий фундамент. Широкие современные окна. Шиферная крыша. Когда-то к крышам крепились скворечники, сейчас вошли в моду телевизионные антенны, а птичьи домики переселились в сады. Забор — в рост человека, Каждая планочка аккуратно выкрашена зеленой краской.