Литмир - Электронная Библиотека

— Возможно, я прицелился чересчур близко к затылку, — сказал мне Ван Влоотен, — или направил дуло слишком косо.

Я смотрел ему прямо в лицо. Его голова сейчас, как впрочем и до этого, легонько покачивалась — в чем можно было усмотреть единственное проявление в нем каких-либо эмоций.

— Или направил дуло слишком косо, — пробормотал он, набрал воздух, словно желая сказать что-то еще, но в этот момент его перебил голос из громкоговорителя:

“Пассажиров рейса АП-401 просят срочно пройти на посадку”.

3

— Выстрел? — снова заговорил он. — Вы хотите знать, как после подобного выстрела можно остаться в живых?

Он вытер салфеткой рот и в расправленном виде положил ее поверх опустевших лотков и чашек.

— Это бывает чаще, чем вы думаете. Таких случаев описано множество, и вы, наверное, не удивитесь, если я скажу, что подавляющее большинство поступает из скандинавских стран.

Нас окружал уют, знакомый авиапассажирам, которым только что был предложен совсем не дурной, а вернее сказать, удивительно вкусный обед. Французская авиакомпания, еще не забывшая искусство заглаживать промахи, подала цесарку-гриль в сочетании с «Шато Лаланд» 1970 года. Потом было виски. У меня сложилось впечатление, что мой попутчик, впрочем, как и я сам, ощутил на дне последней рюмки тот градус крепости, который превращает все вокруг в хрустально-прозрачную нереальность. Пуля, как сообщил мне Ван Влоотен, застряла в задней доле его больших полушарий.

Лейденская Академическая больница до сих пор славится на весь мир своим отделением нейротравматологии. Его внесли на носилках через вход со стороны Рейнсбюргервега, без сознания, но со все еще бьющимся сердцем. Во время операции, продолжавшейся четыре часа, врачи сумели остановить кровотечение и удалить сгустки крови, в то же время им стало ясно, что ткани коры головного мозга в нескольких местах безнадежно повреждены. Когда он пришел в себя, была ночь — он ничего не понял. Невообразимая усталость, чьи-то голоса и пальцы, растирающие его предплечье. Он задавал себе неизменный вопрос: “Где я нахожусь?”, затем ему захотелось узнать, сколько сейчас времени. Потом на протяжении нескольких часов он медленно осознавал тот факт, что ему удалось пережить свою смерть.

— Разве конец — это не всегда начало чего-то нового? — с пафосом обратился ко мне Ван Влоотен.

Конец его любви к Инес стал одновременно началом его слепоты, и неудивительно, что он рассматривал и то и другое как два взаимосвязанных полюса рока. Разумеется, в начале он был в тяжелейшем состоянии. Беспомощность и отчаяние — неизбежные спутники человека, свет для которого померк. “Где бы я ни был, там, кроме меня, никого не было. То, что я называл своим “я”, оказалось упрятанным под черный стеклянный колпак. А весь мир куда-то растворился. Мир — это ведь то, что мы познаем, ощущая и воспринимая, — это его главная отличительная черта. На близком расстоянии вполне пригодны руки, нос и рот, но для дали, как ни крути, нужны глаза. Мне часто снились сны. Они были немые, заполнявшие их призраки мгновенно улетучивались, стоило мне только открыть глаза. Проводя рукой по голове, я чувствовал колючки — это снова потихоньку начали отрастать волосы. Вот и всё. Моя вселенная была невелика, она состояла из моего тела, заключенного между двумя простынями. Не проснувшийся интерес к жизни, а тошнотворный страх выгнал меня однажды из постели и заставил вытянутыми руками исследовать размеры моей комнаты, ее стены и углы”.

Весна выдалась дождливая. Поджав колени, Ван Влоотен сидел в кресле-качалке на веранде родительского дома. Со всех сторон его окружали привидения: его родители, сестра Эмили, друзья, прислуга. При нем все ходили на цыпочках, понижали голос, угадывали его желания, прежде чем они у него возникали. “Уйдите, — думал он про себя. У меня болят руки, ломит колени. Что общего у меня с вами?”

— Я научился определять свой темп по стволам деревьев, встречающимся на пути во время прогулки.

Ван Влоотену, очевидно, пришла в голову какая-то мысль. Он немного помолчал, затем повернулся ко мне.

— А не кажется ли вам, — спросил он, — что личное счастье, неважно какое оно, большое или маленькое, — это скорее черта характера, а не внешние обстоятельства?

Я не ответил, потому что в эту минуту рядом с нами в проходе появился стюард с тележкой. “Что вы будете: коньяк или же вы предпочитаете арманьяк?” В сумраке я наблюдал за Ван Влоотеном, который поднес рюмку к носу. “Он прав”, — подумал я. Но даже в том, как он покачивал рюмкой, чувствовалось его уязвленное самолюбие.

Впрочем его голос звучал по-прежнему миролюбиво. Он сдвинул спинку своего кресла, я последовал его примеру. Почему-то я предчувствовал более благоприятный поворот событий. Мне казалось, я уже высказывал ему мысль о том, что не только глаза, но и уши могут стать важным посредником между человеком и небосводом, между человеком и сторонами света и что… Он перебил меня, закашлявшись:

— Как я уже говорил, весна выдалась дождливой.

Холод, дожди. Сидя в своем кресле-качалке, он слышал, как барабанят капли по молодым листочкам каштана и как еще тише и ритмичнее шуршат они в листве берез — березовая аллея протянулась вдоль подъездной дорожки к дому и вдоль гаражей до самого поросшего травой бугра, на котором паслись упитанные светлогривые пони его матери.

Ночью в постели он слышал, как поднимается ветер и то усиливается, то стихает капризный дождь. Он легко различал наклонную черепичную крышу, вертикальную стену фасада, дверь в углублении ниши, крыльцо, с которого стекала вода, бесконечно шурша по газонам и дорожкам, ручьями бежала до самого шоссе, по которому в сторону Амстердама и Гааги мчался поток машин. В утренней тишине он слышал, как из кустов выползают ежи и с шумом пробираются во двор под кухонный навес, чтобы поскорее допить молоко из кошачьих мисок.

Однажды, примерно около полудня, он по звуку различил высоко в небе самолет. Его гул приближался и в то же время отклонялся куда-то вбок и назад, то вниз, то вверх, и вот наконец резкие вибрации заполнили собой все пространство. Словно перед ним вдруг раскрылся атлас, он увидел местность, над которой пролетал самолет, и одновременно словно рассматривал картинку из рекламного проспекта авиакомпании — пунктирные линии, расходящиеся в разные стороны, подобно хвосту ракеты: в сторону Парижа, Вены, Берлина, Цюриха… В эту минуту для него началась его новая жизнь.

Но первое, что пришло ему в голову, были не гостиницы и не парки, в которых ему когда-либо приходилось бывать с родителями, и даже не художественные музеи, — его неудержимо потянуло в концертные залы — Зал Плейель, Музикферайн, берлинскую Филармонию, Музикхалле. В тот вечер, дождавшись, когда все в доме улягутся спать, он пошел в гостиную слушать “Весну священную”. Это были пластинки на 78 оборотов, запись 1946 года, играл Пьер Монто в сопровождении симфонического оркестра Сан-Франциско, и может, один лишь Господь Бог был свидетелем того, с какой сосредоточенностью он вставлял в проигрыватель одну за другой все десять пластинок, менял стороны, с трепетом слушал это разворачивающееся с эпическим размахом музыкальное произведение, сопровождаемое шипением и треском, благодаря иголке, опущенной на вращающуюся с бешеной скоростью пластинку.

— Если сравнивать с другими, это было на редкость удачное исполнение, — сказал, обращаясь ко мне, Ван Влоотен. — Довольно много ошибок, но Боже правый, спроси меня сейчас, кто еще с таким сладострастием сумел передать этот зловещий ритм, этот угрожающий темп, этот непростительный восторг, которым сопровождается убийство девушки…

Его фраза перешла в задумчивый вздох.

Вскоре после этого он по заданию газеты “Фадерланд” отправился на выступление “Деллер Консорт” в Гаагской Дилигенции. Сопровождать его вызвалась сестра Эмили. “Теперь она порядочная зануда, — рассказывал Ван Влоотен, — но тогда была милая хохотушка, только что окончившая частный пансион в Брюсселе”. Когда контртенор начал песню Перселла и шекспировский текст стал понятен до последнего слова, она из лучших побуждений положила руку поверх руки брата, из лучших побуждений, разумеется, но только это было ошибкой — он прочел в этом жесте близорукость чувствительной души, заметившей его очарованность звуками, но не сумевшей понять, что причиной тому была не горечь утраченной любви — вовсе нет, — а некая феноменальность, которая была выше в том числе и его понимания: “If music be the food of love, come on come on, come on come on, till I am filled am filled with joy!”[2]

вернуться

2

“Жива лишь музыкой любовь,

недавно я услышал весть.

О музыка, приди, приди,

наполни душу мне, как сок,

чтоб в радости я мог расцвесть!”

4
{"b":"282698","o":1}