Но и здесь требуется оговорка. В романе несколько сюжетных линий, весьма слабо друг с другом связанных. Самое увлекательное повествование – жизнь и необычайные приключения авантюриста XVI века Тимошки Анкудинова, самозванца, объявившего себя царевичем Иваном, сыном свергнутого с престола Василия Шуйского. Разоблачённый в отечестве, он вынужден скитаться в Европе, выдумывать головокружительные истории, врать в лицо европейской знати, бывать уличённым, скрываться, менять города и страны… Автор стремится сделать книгу занимательной, – и за счёт причудливых исторических персонажей, будто сошедших со страниц плутовского романа, это удаётся, становится решающей слагаемой успеха.
Не то – в части современности. Эти главы посвящены описанию первых рыночных лет в России. Крах обывательского уклада, растерянность, нищета – всё отражено достоверно и зримо, с множеством точных, характерных подробностей. Здесь автор имел возможность подняться до высокой очерковости, если бы сохранил объективность и непредвзятость историка. Но именно здесь, как на грех, в его интонации, обычно ровной, почти невозмутимой, возникает волнение, появляются слабые следы жалости и обиды. Волнение носит, если так можно выразиться, бытовой характер. Ликующее обилие товаров в магазинах – и пустой холодильник в доме героев, стремительное обогащение соседей – и нелепые, безуспешные аферы бывших научных сотрудников… Могла бы спасти эти страницы ирония, но автор склонен к ней ещё меньше, чем к патетике. С моральной, да и с художественной точки зрения это самые слабые страницы, жалкие и вполне плебейские.
Скудость изобразительных средств, узость художественного воображения возмещает, однако, самонадеянность, и замысел автора дерзок: он пытается нащупать – и воплотить – "времён связующую нить" отечественной истории, создать некое единство исторического пространства и времени.
Историк по образованию, Юзефович великолепно ориентируется в сюжетах прошлого и порою даже склонен "жонглировать" ими; беллетрист, накопивший солидный литературный опыт, он довольно искусно переплетает их с повествованиями о современности. Кое в чём старания его не остаются напрасными. Постоянная смена эпох и впрямь создаёт в романе впечатление некоей неизменности содержания отечественной истории. Но одушевление прошлого, своеобразное воскрешение его и слияние с настоящим требуют страсти, безотчётной творческой самоотдачи, душевной широты и глубины одновременно, чего "умеренный и аккуратный" талант Юзефовича лишён напрочь. Поэтому не только историческое , но и просто человеческое содержание этих глав сводится, главным образом, к произволу, обману, смутам, таящимся, по мнению автора, в самой сущности существования страны и народа. Я хотел бы, однако, упредить возможное подозрение в очернительстве. Роман насчитывает немало эпизодов, рассказывающих об иноземных нравах, и нравы эти описаны столь же брезгливо-безразлично, как и отечественные. Видимо, автор относится с большим недоверием к человеку вообще, вне эпох, национальностей и политических формаций. Человек как таковой, из крови и плоти, малоприятен для Юзефовича и малоинтересен. Его перо скользит по оболочке человеческого существования, боясь приблизиться к подлинным мукам и подлинным радостям, избегая и бед, и счастливых мгновений. По многим признакам можно догадаться, что глубину явлений он видит, но предпочитает поверхность.
Размышляя над книгой, приходится признать, что главнейшая её черта, её основной духовный порок – обезличенность.
Обезличенность. Скажем определённее, о чём идет речь? Автор пишет как будто не от своего лица, если этому истёртому выражению вернуть первоначальный и единственно верный смысл: лицо – как душа писателя. В творчестве Юзефовича в полной мере участвуют ум, воля, литературная техника, и очень ограниченно, очень сдержанно – душа, сердце. Иногда ловишь себя на мысли: живым писателем книга создана или умнейшим, высокотехнологичным роботом? Конечно, это приблизительное сравнение, но суть дела передаёт отчётливо.
Конечно, на фоне бесчисленных повествований, где "я" неискушённое, ничего из себя не представляющее, вопиёт, "взывает к небу", навязывает себя читателю, – на этом фоне книга Юзефовича остро выделяется своей строгостью и может, на первый взгляд, показаться отрадной. Но именно на первый взгляд – последняя лесть горше первыя.
Не заметит это в книге Юзефовича только слепой – рачительную трату эмоций, уклончивый обход всякого острого угла, всякой неудобной мысли… А это, в свою очередь, уже следствие того исключительно прагматического подхода к искусству, той Sparsamkeit – бережливости, – которая так удивительна для нас и непривычна и которая, видимо, очень пришлась по вкусу купеческому представлению об искусстве. Книгу грубо выставили на обозрение как пример письма, достойного сегодняшнего дня. Пример опрометчивый; одним днём судьба её и будет исчерпываться. Глубоко, по-настоящему, эта книга, какими бы её эпитетами ни награждали, сознания не задевает.
"Мимо, мимо – навсегда".
Дмитрий КОЛЕСНИКОВ СЛОВО В ЗАЩИТУ...
Шестидесятников сейчас у нас не любят. Не ругает их нынче в прессе только ленивый. Причины тому несколько лет назад последовательно изложил известный философ и политолог Александр Ципко в фундаменталь- ной статье "Код шестидесятничества", появившейся на страницах "Литературной газеты" ("ЛГ", 2006, № 43). Автор статьи припомнил шестидесятникам все смертные грехи – их "национальное, религиозное, государственное отщепенство", их марксистские убеждения, их зловещую роль "и в практически бескров- ной, и в этом смысле бархатной августовской революции 1991 года, и в распаде СССР, и в самоубийстве исторической России". Один только момент совсем упустил из виду Александр Сергеевич в пылу безудержного обличения, крайне важный момент, надо сказать – шестидесятники, несмотря на все их перечисленные недостатки, были, прежде всего, замечательными поэтами, и останутся в нашей славной истории именно как поэты. Не создателя "Записок ненастоящего посла" Александра Бовина и не историка-медиевиста Арона Гуревича, мировоззрение которых поступательно развенчивает Ципко, будет помнить Россия в качестве шестидесятников, а Беллу Ахмадалину, Юнну Мориц, Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского и Роберта Рождественского.
Правда, позднее творчество некоторых поэтов-шестидесятников действительно оставляет желать много лучшего. Не случайно последний стихотворный сборник Андрея Вознесенского "Тьмать" в своё время подвёргся справедливому разносу критики. Искусное формо- и словотворчество Вознесенского было открыто высмеяно. Впрочем, Вознесенский с молодости стремился к безвкусной авангардной форме: его стихотворения советского времени также не отличаются глубокой содержательностью. Однако фигура Вознесенского представляется мне исключением в ряду шестидесятников, стихи и поэмы которых – как советские, так и постсовесткие – поражают по-юношески волевым напором, задорным характером, органичной исповедальностью и яркой романтикой борьбы. Что касается формы стиха, то они выступали продолжателями вековых традиций русской литературы, заложенных Пушкиным и Лермонтовым, Некрасовым и Есениным; недаром в начале "Братской ГЭС" Евтушенко обращается с молитвой именно к этим поэтам. Авангардисты же среди шестидесятников встречаются нечасто.
Поэтическому их становлению во многом способствовала современная им эпоха. Как писал Лев Аннинский в предисловии к сборнику Евгения Евтушенко "Краденые яблоки", "поэзия на какое-то историческое мгновенье стала тогда универсальным знаковым языком". О том же свидетельствует Вячеслав Огрызко, отмечая, что в период социализма "поэт своим словом мог десятки тысяч молодых ребят отправить на сибирские стройки". Согласитесь, навязчиво просится сравнение с нынешним временем, а точнее – безвременьем, когда, по словам Александра Солженицына, "воцарилась та анархия свободы слова, когда никакое слово уже ничего не весит и ни на кого не влияет", и в недавнем прошлом самая читающая страна в мире сделалась вдруг патологически безразличной и к поэзии, и к прозе.