Литмир - Электронная Библиотека

Что же сегодня привлекает в Стрельцове- прозаике как читателей, так и «практиков» литературы? Стиль? Да, но точнее: стиль тоже. Ибо стиль вообще, кажется, все же та сторона искусства, литературы, которая воспринимается легче и быстрее других. Но то, что за стилем, владеет нами глубже и требует уже не только эстетической актив­ности, но и этической сосредоточенности. Палитра лирической прозы Стрельцова очень разнообразна. Тут и мир интеллекту­альных поисков — и мир предметно-пла­стичный, пристально разглядываемый с любовью к обыденности. Открытая, будто бы наивная, а на самом деле пронзительно искренняя патетичность — и аналитическое углубление в жизнь человеческого сознания. Тут замедленность действия, которая идет не от недостатка сюжетных средств, а от острой наблюдательности. Наконец, тут и та раскованность повествовательной мане­ры, что заставляет вспомнить о «дали сво­бодного романа» даже в пределах неболь­шой прозаической формы.

Конечно, некоторые из этих черт можно найти и у тех, кто начинал примерно в од­но время со Стрельцовым немного раньше или позднее Например, у Вячеслава Адам­чика. Ивана Пташникова Виктора Карама зова Янки Сипакова. Но у Стрельцова все названные особенности — в своей совок у п ности, они как бы соединены в одно внут ренним драматизмом и философичностью его лирической прозы.

И вот, думается, за всем этим, «стилисти­ческим» видна у Стрельцова его морально - эстетическая сверхзадача: противопоставить дисгармоничности жизненных явлений и сознания в современную эпоху не что-нибудь более-менее «адекватное» (иронию, скепсис и т. д.), а как раз гармонию — добра, светлой открытости миру и времени, а также не­изменность морального чувства, высокий статус человеческой порядочности Иными словами, ту неизменность этических истин, которая у иных сторонников их «подвиж­ности» может считаться уже только каким- то вызывающим улыбку романтизмом, не более.

Но до полемики с такими «реалистами» Михась Стрельцов не снисходил.

ПЛОЩАДЬ СВОБОДЫ

До 60-х годов прошлого века она называ­лась Высоким рынком — место это, с кото­рым связана история Минска и всей Бело­руссии на протяжении более четырех столе­тий, было всегда самым высоким местом в городе.

Тут в свое время были построены доми­никанский костел и коллегиум иезуитов, бернардинские монастыри, ратуша и гости­ный двор. В VII веке возвели кафедральный собор. Сейчас под собор подкопались метростроители и он под угрозой разруше­ния.

Площадь Свободы...

В детстве было особенно заметно, как она подымается к середине покатым холмом и на нем, обведенный трамвайными рельсами, зазеленел похожий на остров сквер с ни­когда не работавшим фонтаном, голубыми скамейками под тополями и газетным стен­дом. Любимое в те послевоенные годы ме­сто каким-то чудом уцелело среди сплошных руин городского центра. Все бы­ло тут — вся наша жизнь тогда, казалось, заключалась в круге этой площади.

Плыли в закате медленные, пахнувшие теплой пылью вечера, и мы сидели под де­ревьями на своем острове Готовилось ки­но у музыкальной школы: между стволами лип натягивали полотно машина с кинобуд­кой все не приезжала Нестройные звуки рояля и скрипки доносились из освещенных, по-праздничному открытых окон консерва­тории л рядом темнели развалины гости­ницы «Европа» из подвалов которой, рас­сказывали. уже зимой спустя полгода пос­ле освобождения города выбежали днем два обезумевших, заросших щетиной нем­ца, их сразу же взяли солдаты из комен­датуры... Салюты раньше тоже были здесь, на площади Свободы. И в праздники возле фонтана танцевали, бухал оркестр, даже подрагивали листья на деревьях и от тугих ударов колотушки съезжал на край скамей­ки барабан...

И минская весна сорок восьмого года, свободная от школы неделя: игры в разва­линах, а дома, на столе рядом с тарелкой книжка, и в ней двое друзей на каком-то острове среди болот охотятся и добывают огонь, ловят рубахой рыбу и даже высле­живают и берут в плен бандитов — какая чудесно опасная, необыкновенная жизнь и какая понятная, близкая всеми своими зву­ками и запахами!

Янка Мавр, его «Полесские робинзоны»... И уже на всю жизнь вкус хлеба соединится со вкусом белорусского языка и литератур­ного, художественного слова.

А летом того же года после минских руин и зеленеющей среди них площади Свободы вдруг оказываешься возле самой Красной площади в Москве, потому что именно в тогдашнем «Гранд-отеле», с ок­нами на музей Ленина и Исторический, по­селили наших родителей — актеров на время декады белорусского искусства.

И вот проходит много, очень много лет, даже не верится, и, приехав однажды в Москву с делегацией белорусских литера­торов, ты поселяешься в гостиничном номе­ре с окном, из которого опять видны музеи Ленина и Исторический, и те же звезды Спасской и Никольской башен рдеют в ве­чернем небе.

Так же все было и в сорок восьмом. И были еще тогда дни бесконечных блужда­ний по улицам, подземные путешествия в метро, первый раз на футболе (и, конечно же, «Динамо» — ЦДКА, и даже слышно, как динамовский капитан Семичастный властно кричит судье после аута: «Белые белые бросают!»).

Да, лето сорок восьмого И, значит, уже второй год травят Зощенко и Ахматову, вернулся после лагерей Заболоцкий и по- прежнему не хочет возвращаться на роди­ну Бунин.

А на улице Горького движение часто ос­танавливают жезлами милиционеры и сверху, из двухэтажного темно-зеленого троллейбуса хорошо видно, как внизу на перекрестке важно проплывают длинные черные машины. И мы. «театральные дети» из минских послевоенных руин, после му­зея Революции с выставленными там по­дарками Сталину смотрим кино в «Удар­нике» и только лет через тридцать еще про­чтем у Юрия Трифонова о громадном не­уклюжем доме, где размещается этот ки­нотеатр, в повести «Дом на набережной», а еще позже — ив «Исчезновении».

И ловишь себя на ощущении, как вдруг сходится, стягивается во что-то одно, не­разрывное все то, о чем вспоминается из того далекого времени, и то, о чем думает­ся сейчас...

Площадь Свободы. Хорошие слова.

И разве нельзя их отнести и к литерату­ре? И разве не стараемся мы, читатели или пишущие, отвоевать эту площадь у всего сковывающего нас, раз навсегда заданного, от и до позволенного, наперед распланиро­ванного? Ведь это же площадь нашей внут­ренней (и «тайной» — Пушкин) независи­мости и самостоятельности, пространство духа и воображения.

Своя площадь свободы должна быть и у книг, и у тех, кто их пишет.

Что нужно для того, чтобы те или иные периоды, моменты истории включались «мо­лодыми» писателями в собственную творче­скую практику уже как осмысленные? От­вечают: чтобы это было запечатлено в истин­но глубокой литературе старших мастеров. Но освобождает ли в искусстве опыт пред­шественников от исполнения законов личного переживания художником действительно­сти? Или все же каждый раз необходимо именно самому глубоко прочувствовать, пережить какой-то отрезок в историческом времени страны? В данном случае это мо­жет быть, скажем, период конца 60-х — се­редины 70-х годов, на которые пришлась юность нынешних «молодых»

Но бывает, что молодой автор, на­деленный развитой эстетической интуици­ей, превосходной самозащитной реакцией на всякую прямолинейность и вторичность, а вместе с тем и истинным гражданским чувством, не сознательно привитым, а ор­ганически присущим, когда он, побуждае­мый именно этим совестливым чувством, начинает оглядываться на тех своих свер­стников, которые «за все в ответе» и уве­ренно, со знанием дела работают в уже привычной для них тональности «искренней гражданской боли».

Между тем подлинная социальность ли­тературы, наверное даже не столько в свободе социальной критики, сколько в свободе от нее, декларируемой как всеоб­щая социальная повинность. Ибо испокон века существует неустранимая разница по­нятий: время — не ситуация и тем более не конъюнктура, а народ — не публика и не толпа.

«Я ужасно боюсь «направления», если оно овладевает молодым художником, осо­бенно при начале его поприща,— писал До­стоевский в статье «По поводу выставки»,— и как вы думаете, чего именно тут боюсь: а вот именно того, что цель-то направления не достигается... В угоду общественному давлению молодой поэт давит в себе нату­ральную потребность излиться в собствен­ных образах, боится, что осудят за «празд­ное любопытство»... и вытягивает из себя, с болезненными судорогами, тему, удов­летворяющую общему, мундирному, либе­ральному и социальному мнению». И да­лее— о репинских «Бурлаках»: «Ни один из них не кричит с картины зрителю: «По­смотри, как я несчастен и до какой степени ты задолжал народу!»... Вот эта-то смирен­ная невинность и достигает цели... Нельзя не подумать, что должен, действительно должен народу..»

6
{"b":"282438","o":1}