Казалось бы, удивительно: наши классики, с такой социальной чуткостью отзывавшиеся на кризисные явления своего времени, отнюдь не сторонившиеся публицистически злободневного в своих творениях, не уставали подобно Достоевскому звать к высотам искусства, к высшим пределам истинной, не скованной никакими плановыми заданиями художественности, когда рассуждали о задачах литературы своего времени.
Почему? Не потому ли именно, что слишком хорошо знали: какая бы ни открывалась «даль свободного романа», а начнется работа — и, как говорил Толстой, все равно жизнь снесет, будто течение реки при переправе, поэтому-то и надо править выше намеченной точки, ориентируясь на что-то гораздо более высокое, нежели правда момента или факта. В противном случае литературу может «сносить» уже на тот уровень массового слова, где его доступность и демократичность подменяются бескультурностью и «валом».
Мы как-то побаиваемся вслух признаться в том, в чем давно уже успели убедиться не только на примере «дворянских» романистов минувшего века. А именно, что подлинная литература, как и искусство вообще, элитарна — но не «избранностью» создающих ее людей, а избранным ими путем самопознания — и что по-настоящему ценное слово литературы и искусства в высшей степени человечно и потому должно сохраняться, как драгоценность, в дорогой оправе культуры, будучи ограждено и защищено своим внутренним, духовным порядком. Истинно человечное всегда культурно. А истинная культура — это прежде всего человечность.
«Мы утратили чувство самодисциплины (как в недавнем прошлом утратило его и наше общество), выдержанности,— отмечал Ю. Марцинкявичюс («ЛГ». 18.1187),— перестали расценивать стихотворение как концепцию, как сублимат жизненных переживаний, философии и мироощущения». То же самое можно было бы сказать и о многих книгах нынешней белорусской прозы, публицистики.
В критике же настораживает другое. Кое-кто, будучи уже как бы обожжен страстным переживанием социальных проблем, готов поддерживать свой полемический накал, чуть ли не жертвуя самим творческим результатом Взять, например, ту же явную и скрытую полемику с А. Адамовичем и В. Быковым как якобы «деформаторами» естественного литературного процесса в республике. Ведь, по мнению некоторых, участие в такой полемике — уже словно бы главное отличие (или алиби?) поборников национальных традиций, едва ли не освобождающее от необходимости собственного существенного вклада в их развитие. Причем эта полемика где-то смыкается с идеологическими упреками А. Адамовичу в «космополитически пацифистской» тенденции. Тут с каким-то даже болезненным рвением брались за дело «неистовые ревнители», выступавшие в журнале «Политический собеседник» и газете «Звязда» (в чьем давнем названии, между прочим, слово неизвестно из какого языка, ибо звезда по-белорусски — «зорка»). Ныне они усердствуют в «Вечернем Минске».
Что же касается непосредственной литературной практики наших нынешних «молодых», то без особого труда, пожалуй, можно указать на самое заметное и общее их отличие от предыдущих «поколений». Это гораздо большая несхожесть их между собой, быть может, вследствие открытой уже несвязанности с бывшей еще недавно традиционной для белорусской прозы сельской тематикой.
«Иду по наждаку асфальта. Улица дышит дымным жаром городского вечера. Ком красного солнца покачивается в щели между громадами домов». Это из рассказа «Слон» Адама Глобуса. Типичны настроение его юных героев, их интонация, эмоциональная волна И типична для автора в рассказах с такими героями ритмика и темп, общая тональность и интонационная нюансировка А. Глобус может создать ощущение своеобразной завершенности в подчеркнуто будничном моменте жизни («Вова. Вова», «Вода на кафельном квадрате», «На велосипедах по песку»). Он наблюдателен и свеж в деталях. У него живой диалог, когда звучат голоса персонажей, а не «озвучивающего» их автора и когда, слушая людей, видишь их жизнь («Зря»). В некоторых рассказах А. Глобуса заметны следы его литературных увлечений—например, Сэлинджером или эстонской «молодой прозой». Что ж, способность вбирания разнородного (речь ведь не о слепом заимствовании) и отличает, помимо прочего, жизнеспособный, нормально развивающийся творческий организм. И все же индивидуальные симпатии должны сказываться, наверное, незаметно для читателя, как уже достаточно глубоко впитанная художественная культура, а не просто чей-то легко узнаваемый мотив («Между предыдущим и следующим»).
Наиболее же традиционна из наших сегодняшних молодых прозаиков Христина Лялько. И в выборе сюжетно-тематических элементов, и в самой повествовательной манере, в пластично, с любовью выписанном мире сельской жизни чувствуется та необходимая душевная сосредоточенность, благодаря которой и в совершенно, казалось бы, простом, ничем не примечательном жизненном случае или положении можно ощутить неявный, более глубокий смысл. Героини рассказов X. Лялько — часто уже немолодые или старые женщины («Марцеля», «Цыба»г «Ворон», «Белые броды»), И видна неспешность, несуетность в ее стараниях очертить и прочесть их судьбы — словно бы даже не столько читателю, вслух, сколько себе самой, чтоб уразуметь и запомнить. У X. Лялько свой голос и свой почерк, но вряд ли помешало бы ей большее разнообразие как в привлекаемом материале, так и в стилистике. Может быть, новелла «Канвалии» — уже и попытка выйти к этому разнообразию, не дожидаясь советов со стороны.
Совершенно в иных тематических и жанровых направлениях работает Алесь Асташонок. Он довольно уверенно обращается к приемам художественной условности, в частности, к своеобразной, так сказать, «будничной» фантастике («Метаморфоза, или Удивительный случай с бухгалтером Поваляевым»), умеет трансформировать собственное наблюдение, встретившийся в жизни факт в форму как бы невыдуманного повествования («Родина вечна») создав необходимую иллюзию присутствия читателя в происходящем. А в «Супере», жанр которого автор определил как «городская история», рассказано о жизни тех молодых людей, что стоят, по сути, уже у какой-то последней черты. В этой истории, написанной с оправданной жесткостью, немало той негативной достоверности, от которой кое-кто может поморщиться, как от «чернухи», но от которой нелегко отмахнуться, как от реальности сегодняшнего дня.
Еще одно лица необщее выражение — влюбленный в белорусскую историю Владимир Орлов, который вполне заслуженно считается у нас продолжателем традиций Владимира Короткевича. Колоритный язык, умение воссоздать исторические реалии в выразительных деталях, уместное и ненавязчивое использование мифологической атрибутики помогают ему приблизить далекую во времени жизненную фактуру, сделать ее зримой, рельефной (повести «День, когда упала стрела», «Время чумы»). Насколько хорошо осваивает В. Орлов нужный ему исторический факт, событие, как свободно и уверенно чувствует себя при их сюжетной разработке, видно и на небольшом пространстве рассказа («Монолог святого Петра», «Миссия папского нунция», «Возле дикого поля»). Но эта уверенность выглядит порой излишней, материал как бы не сопротивляется, и обрисовка конкретных реалий не всегда углубляет общезначимый смысл рассказанного и характеры героев.
Необходимая мера художественной преображенности жизненного материала остается, по-видимому, у наших «молодых» одной из самых главных и общих творческих проблем.
Нередко логическое разумение той или иной темы слишком поспешно принимается ими за внутреннюю готовность к творчеству. А вот услышан ли хоть на миг сигнал «обратной связи», сигнал от того мира, который нужно воссоздать? Но ведь для этого надо так владеть материалом, чтоб и он уже, в свою очередь, владел твоим воображением и вел за собой.
Может, наши «молодые писатели» слишком уж буквально понимают частые, особенно сегодня, требования от литературы вмешательства в жизнь? Но ведь не скажешь, что они сознательно полагаются преимущественно на публицистическое начало, нет. И, наверное, правильно делают... Иногда нам так и хочется, поучая якобы отстающую или излишне мудрствующую литературу, назидательно напомнить ей слова Толстого: «Если хочешь что сказать, скажи прямо». При этом забывается, во-первых, что так советовал именно автор «Войны и мира» и «Анны Карениной». А во-вторых, что не следует слишком прямо понимать и сам этот совет. А можно и вспомнить фильм А. Тарковского «Сталкер», где на языке кино так доказательно выражена мысль о том, что самый близкий путь к истине — не всегда прямой. И только вослед уже наконец утихающим, надо надеяться, спорам на эту тему уместно привести замечание В. Набокова из его эссе «Николай Гоголь» о том, что люди, отрицающие художественность, тем самым свидетельствуют лишь о своем убогом понимании ее — скажем, как нимф, колонн из мрамора и т. п. Поражает, как многое могут вовремя подсказать нам из своей вечности классики. Вспомнишь, например, у Достоевского «в припадке общежития» — и лишний раз задумаешься, до чего же все-таки сильна у нас вера в непогрешимость принципа коллективизма и организации в художественном творчестве... И о том, почему многие так любят клясться «поколениями», только ими и мыслить в критике, выискивая в них «общности» вместо различий... Наконец, почему именно у нас было изобретено понятие, не известное литературам никаких иных времен и народов, а именно «молодые писатели», в результате чего некоторые очень хорошо помнят об этом своем прилагательном, не прилагая особых усилий, чтобы оправдать себя как «существительное»?