Литмир - Электронная Библиотека

Трудно сказать, удалось ли ему оконча­тельно «примирить город и деревню в своей душе» Но такое желание мира с собой и со всем окружающим остается у него «самой сокровенной и самой душевной мыслью». Вот почему он так непохож, на­пример, на шукшинского «промежуточно­го» человека с его раздраженной завист­ливостью, а то и явной агрессивностью в отношении к «городскому» или, наоборот, со стыдливым старанием быстрее спрятать под галстуком свою «деревню».

Каким бы противоречивым, даже кризис­ным ни было душевное состояние героя, Стрельцов всегда показывает это в уравно­вешенных художественных формах, не те­ряя своей главной лирической мелодии. И благодаря этому еще лучше понимаешь, как необходима его герою душевная гар­мония.

И тут ловишь себя на мысли, что, по­жалуй, нигде у Стрельцова не найти рез­кого сюжетного поворота или слома, ни­где не увидишь того, что называется нака­лом страстей, остротой конфликта, И не­вольно спрашиваешь: что значит эта всег­дашняя плавность его повествовательной манеры, эта лирическая ровность, выдер­жанность его голоса? Означает ли она пол­ное отсутствие драматического, а тем более трагического элемента в самой природе его дарования?

Но вслушайтесь: «О, зачем, зачем так знакомо все это, и зачем стоит перед ска­мьей мать, и зачем горшки у ее ног, зачем она повернула голову к нему,— о, какой темный, невидящий, тяжелый, будто плеск воды в ведре, у нее взгляд!»

И всмотритесь: «Чья-то тень стояла на коленях, спиной к нему, и что-то хрипело, билось на соломе за той спиной, и тускло блестела разбросанная везде солома, и скреблись на насесте куры... И горшки стояли в сенях, и ведро с мешанкой, и коши с картошкой!.. Так он проснулся среди ночи. А днем ему принесли телеграмму».

Да тут в нескольких фразах столько не­поддельного драматизма, сколько, бывает, не отыщешь в целых актах и главах тех пьес и романов, что претендуют на это своим жанром или названием

Такого глубокого, а не внешнединамич­ного драматизма Стрельцов достигает, со­храняя все тот же свой лирический стиль. Потому что настоящий лиризм — прежде всего напряженность, с которой автор пере­живает чувство или мысль. В «Смалении веп­ря» такая напряженность подымается уже до трагической высоты, в то же время не поры­вая с поэзией, которой всегда дышит худо­жественный мир Стрельцова и сам его чудесный язык.

С такой лирической напряженностью звучит и мысль о сложности возвращения современного человека к истокам дней своих Об искренней потребности бывать душой на родине, несмотря на ощущение, что ты давно перерос свое прошлое. Тем более что прошлое дается человеку как бы «на вырост», его хватает и на теперешнюю и на будущую жизнь. Оно растет вместе с тобой.

И все же для возвращения в свое прош­лое нужно определенное духовное усилие, работа души. Такой очистительной, свято необходимой работой занят и сам повество­ватель, Поэт, через творчество постигая свой человеческий долг. «О, поэт ко всему бывает еще и немного суеверным. Наив­ный, он хочет преодолеть действительность, он хочет верить: я уберегся от беды — ибо сказал. Добро и надежда начертили тут свой круг».

И разве не благодаря той же душевной работе приблизилось к Ивану, герою пове­сти «Один лапоть, один чунь», все его, Иваново, детское и родное, трепетно живое, до щемящей грусти любимое даже со всем тем, что было некогда горьким? «Это было не иначе, как напряжение духовного зре­ния, и открылся мне дед Михалка — через двадцать лет после его смерти. Я и не знал, что так давно и так кровно люблю его».

А нам, читателям, открылось, как любил дед Михалка своего внука Иванку, малень­кого сироту, и чем была для него эта лю­бовь. И открылось опять же с тем сильным, глубоким драматизмом, который обычно остается где-то в стороне, когда критика привычно повторяет о Стрельцове: лирик, лирик... Раздумье-молитва деда Михалки, его внутренний монолог выполнен на уровне лучших образцов этого приема не только белорусской, но, может быть, и со­временной прозы вообще. Мера художест­венной условности выбрана так тонко и так легко уравновешивается психологичес­кой достоверностью высказывания, его смы­сла и тона, что о стилизации, которая в по­добных случаях ослабляет впечатление, нечего и говорить.

Весь монолог — от «боже» до «аминь» — идет как бы на одной и, как всегда у Стрельцова, невысокой ноте А в ее ровной протяженности — терпение человека, у ко­торого «надорвалась душа» от жалости, от сочувствия ко всемг и одновременно сосре­доточенность на мысли о внуке: «Боже... не сделай так, чтобы надломилась его душа под тяжестью добра... Положи ему ту меру, которую не положил ты мне».

Да, все про ту же доброту эта мысль де­да Михалки Но как поставлена, с каким столкновением неодинаковых понятий (добро-бремя) в пределах одной истины... Что значит настоящая художественная глу­бина в понимании человеческих чувств и мыслей — там уже обнаруживается их внутренний, так сказать, «субстанциональ­ный» драматизм, извечно присущий самому человеческому бытию.

На такую глубину Стрельцов идет часто и достигает ее без заметных для читате­ля усилий, словно бы непринужденно, а в рассказах с выразительной лирической ок­раской — и как бы неожиданно. В упомяну­том же ранее рассказе «На четвертом го­ду войны» эта глубина проникновения в пе­режитое людьми видна в картине жизни, написанной приглушенно-суровыми крас­ками, без каких-либо лирических интона­ций:

«— Не надо, мама, не надо... Напугаем дитя.

Они стояли, как никогда близкие друг ДРУГУ» поддерживали друг друга за плечи и тихо плакали — уже не столько от горя, сколько от этого родства друг с другом».

Доля женская, долгая ночь войны, оди­ночество и очерствение сердца — и горе на­родное. И маленький мальчик: «Не плачь­те!.. Я не буду больше трогать хлеб...»

Тот рассказ написан двадцатисемилетним человеком. И сегодня, когда думаешь о главном герое прозы Стрельцова, герое, ду­ховно и биографически близком автору, то видишь: вот где, наверное, его первый жиз­ненный порог. Вот откуда родом тот чело­век, который, недалеко еще отойдя от «чет­вертого года войны», был Иванкой в пове­сти «Один лапоть, один чунь», а потом, уже ощутив «голубой ветер» своей молодости, мечтал, чтобы примирились в его жизни и «сено», и «асфальт». Тот человек, который старался осуществить это примирение в своем творчестве и который в «Смалении вепря» исповедовался в этом как Сын и Поэт.

С написанием этого рассказа проза Стрельцова, кажется, приобрела закончен­ность определенного цикла. Весь «цикл» на­поминает роман, потому что жанр этот тре­бует высоко развитых форм самосознания героя, а их вы находите у Стрельцова и до «Смаления вепря»

Наличие таких форм — еще одна сущест­венная особенность лирической прозы пи­сателя. Особенность, которая придает ей уже лирико-философское звучание. Это заметно и в размышлениях повествователя («Триптих», «Раздумье», «День в шестьдесят суток»), и в воспоминаниях про войну Се­мена Захаровича («Перед отъездом»), и в острой наблюдательности Петра Шибеки («Опять город»), и в письме Ивана своему ДРУГУ («Один лапоть, один чунь»).

Перечитывая сегодня книгу избранных произведений Михася Стрельцова, видишь, что проза его движется в одном из главных, магистральных направлений нашей много­национальной литературы второй половины 60-х — конца 70-х и начала 80-х годов.

Сложное самоощущение человека сель­ского происхождения в условиях интенси­фикации многих социальных и культурных процессов, его реакция на противоречи­вость этих процессов — в поле зрения и бе­лорусской литературы названного периода. И Стрельцов первым в ней в начале 60-х годов высказался, в сущности, о том, что тогда же или позднее в русской прозе бы­ло сказано с открытой резкостью В. Шук­шина и величественной трагедийностью В. Распутина, в армянской — с «терпели­вой» эпичностью Г. Матевосяна, а в литов­ской — с лирико-психологической тонко­стью Ю. Апутиса.

Стрельцов сказал про все это по-своему. Как настоящий национальный талант, он никого не повторил, не дав тем самым по­вторить и себя.

5
{"b":"282438","o":1}