– Ты мне хочешь что-то сказать? – спросила я, ожидая вариаций на тему «Нет». Но она глубоко вздохнула.
– Ну, ты знаешь, Таня... моя подруга. Она... ну... мы любим друг друга и живем вместе. Что я могла сказать? Семейные тайны не обсуждают на рабочем месте.
– Мне надо бежать. – И я бросила трубку.
Остаток дня я провела за столом, тупо глядя в никуда, но поверьте мне, сие ничуть не отразилось на качестве статьи о церемонии вручения наград MTV за музыкальное видео. Дома я нашла на автоответчике три послания: одно от матери («Кэнни, позвони мне, нам надо это обсудить»), одно от Люси («Мама просила позвонить тебе, но не сказала зачем») и одно от Джоша («Я же тебе ГОВОРИЛ!»).
Я их все проигнорировала и вытащила из дома Саманту, чтобы обговорить дальнейшую стратегию. Мы устроились в баре за углом, я заказала стаканчик текилы и кусок шоколадного торта с малиновой прослойкой. Подкрепившись, ввела Саманту в курс дела.
– Bay, – пробормотала Саманта.
– Святой Боже! – воскликнул Брюс, когда я позвонила ему вечером. Но первоначальный шок быстро прошел, уступив место задумчивости. С немалой примесью снисходительности. И в дверь моей квартиры он входил уже либералом: – Тебе надо радоваться, что она нашла, кого любить.
– Я радуюсь, – медленно ответила я. – Полагаю, что радуюсь. Только...
– Радуйся, – повторил Брюс. Он иной раз становился невыносимым, особенно когда речь шла о тенденциях, господствующих среди выпускников университетов Северо-Востока в девяностые годы. Обычно я ему не противоречила, давая волю. Но на сей раз не позволила выставить меня ханжой, показать, что в вопросах секса я закомплексована и придерживаюсь куда менее свободных взглядов. Потому что происходящее касалось меня лично!
– Сколько у тебя друзей-геев? – спросила я, заранее зная ответ.
– Ни одного, но...
– Ни одного, кто назвал бы себя геем, – уточнила я и выдержала паузу, дабы до него дошел смысл моих слов.
– И что это означает? – пожелал знать он.
– Только то, что я сказала. Никто не признавался тебе в том, что он гей.
– Ты думаешь, среди моих друзей есть голубые?
– Брюс, я даже не знала, что моя мать – розовая. Откуда мне знать о сексуальной ориентации твоих друзей?
– Ага. – Он заметно успокоился.
– Но я говорю о том, что ты не знаком с людьми, исповедующими однополую любовь. И мне непонятно, как ты можешь с такой уверенностью заявлять, что для моей матери это скорее плюс, чем минус. А потому я должна этому радоваться.
– Она любит. Разве это может быть плохо?
– А как насчет ее подруги? Вдруг она ужасная? Вдруг... – Я начала плакать. Потому что перед моим мысленным взором замелькали жуткие образы. – Что, если, ну, не знаю, они куда-то пойдут, их кто-то увидит, разобьет пивную бутылку об их головы или...
– О, Кэнни...
– Люди такие злые! Вот что я хочу сказать! В том, что кто-то голубой или розовый, нет ничего плохого, но люди злые... так легко осуждают других... такие отвратительные... и ты знаешь, в каком районе мы живем! Люди не позволят своим детям приходить на Хэллоуин в наш дом... – По правде говоря, никто не позволял детям приходить к нам с 1985 года, когда мой отец начал пренебрегать уходом за домом, все больше отстраняться от нас. Он принес из больницы скальпель и превратил полдюжины тыкв в карикатурное подобие ближайших маминых родственников, а одну тыкву, изображающую тетю Линду, поставил на крыльцо, украсив ее париком а-ля платиновая блондинка, который позаимствовал в столе находок больницы. Но я прежде всего имела в виду другое: Эйвондейл еще не превратился в интегрированный пригород. Насколько я знала, там жили считанные евреи и не было ни черных, ни тех, кто открыто заявлял о своей нетрадиционной сексуальной ориентации.
– Да кого волнует, что думают люди?
– Меня, – зарыдала я. – Это хорошо – иметь идеалы и надеяться на перемены, но мы должны жить в том мире, какой есть, а мир этот... этот...
– Почему ты плачешь? – спросил Брюс. – Ты волнуешься из-за матери или из-за себя? – Разумеется, в тот момент я так рыдала, что ответить физически не могла, но ситуация возникла щекотливая и требовала внимания. Я вытерла лицо рукавом, шумно высморкалась. Когда подняла голову, Брюс продолжал говорить. – Твоя мать сделала выбор, Кэнни, и, если ты хорошая дочь, твоя обязанность – поддержать его.
Ну-ну. Ему-то говорить легко. Это ведь не Одри Безупречный Вкус объявила на одном из своих кошерных обедов из четырех блюд, что решила припарковаться на другой стороне улицы. Я поставила бы недельное жалованье на то, что Одри Безупречный Вкус в жизни не видела влагалища другой женщины. Да она и своего-то не видела.
Мысль о матери Брюса, сидящей в ванне для двоих и, прикрывшись полотенцем из египетского хлопка, играющей со своей киской, вызвала у меня смех.
– Видишь? – неправильно истолковал мой смех Брюс. – Тебе просто надо с этим примириться, Кэнни.
Я засмеялась еще громче. Решив, что дружеский долг выполнен, Брюс сменил пластинку. Тон стал куда более интимным.
– Иди сюда, девочка. – Так обычно ворковал, исполняя любовные песни, Лайонел Ричи[39]. Брюс усадил меня рядом с собой, нежно поцеловал в лоб, не столь нежно сбросил Нифкина с кровати. – Я тебя хочу. – И он положил мне руку на промежность, чтобы не осталось никаких сомнений.
В общем, на какое-то время о матери я забыла.
Брюс уехал в полночь. Я провалилась в тяжелый сон и проснулась от трезвонящего над ухом телефона. Разлепила один глаз. Четверть шестого. Я сняла трубку.
– Але?
– Кэнни? Это Таня. Какая Таня?
– Подруга твоей матери.
О Господи. Таня.
– Привет, – едва слышно отозвалась я. Нифкин смотрел на меня, словно спрашивая: и что все это значит? Потом пренебрежительно фыркнул и вновь устроился на подушке.
Таня говорила и говорила:
– ...впервые увидев ее, я сразу поняла, что у нее могут возникнуть ко мне чувства...
С большим трудом мне удалось сесть, я схватила журналистский блокнот. Этот разговор стоил того, чтобы записать его и сохранить для вечности. К тому времени, когда пришла пора вешать трубку, я исписала девять страниц, опоздала на работу и узнала все подробности жизни Тани. О том, как ее растлил учитель музыки, как мать умерла от рака груди, когда она была совсем юной («Я заглушала боль алкоголем»), как отец женился на не слишком порядочной женщине, работавшей редактором книжного издательства, которая отказалась платить за обучение Тани в муниципальном колледже в Грин-Маунтин-Вэлью («У них одна из лучших в Новой Англии программ по арт-терапии»), Я узнала имя первой любви Тани (Маджори), узнала о том, как она попала в Пенсильванию (хорошая работа плюс возможность разорвать семилетние отношения с Джанет). «Она никого ко мне не подпускала, – откровенничала Таня. – Грозилась или убить меня, или покончить с собой, если я осмеливалась посмотреть на кого-то еще». К тому времени я уже настроилась на репортерскую волну, и мой вклад в разговор состоял из коротких «Да-да» и «Я понимаю».
– Вот я и переехала.
– Да-да.
– И посвятила себя ткачеству.
– Я понимаю.
Она перешла к встрече с моей матерью (страстные взгляды в женской раздевалке при сауне – тут я едва не бросила трубку), к первому свиданию (в тайском ресторане), к аргументам, которыми Таня убедила мою мать, что ее лесбийские наклонности – нечто большее, чем мимолётное увлечение.
– Я ее поцеловала, – гордо объявила Таня, – и она попыталась уйти. Но я удержала ее за плечи, заглянула в глаза и сказала: «Энн, от этого не уйдешь».
– Да-да. Я понимаю.
Таня приступила к анализу ситуации.
– Как ты сама знаешь, твоя мать всю свою жизнь посвятила вам, детям.
Слова «вам, детям» она произнесла таким тоном, какой я использую, когда речь заходит о нашествии тараканов.
– И она столько лет отдала этому мерзавцу...
– О каком мерзавце идет речь? – полюбопытствовала я.