— А как же Боденское озеро? — спохватился Иоганнес. — Как ты думаешь, сможешь ты провести там с нами несколько дней в сентябре? Постарайся приехать.
— Да, я приеду… Если еще буду здесь…
— То есть как это, если еще будешь здесь? Что ты хочешь этим сказать?
— Если я еще буду в Германии, — ответила она не сразу.
— Ты что, собираешься за границу?
— Пока еще не знаю…
Он с настойчивостью, пристально посмотрел на нее.
— Скажи мне, Лисбет, ты в самом деле клянешься, что ничем не озабочена?
Лисбет тряхнула головой.
— Все в порядке, — сказала она.
— У меня раза два промелькнуло подозрение, будто ты чем-то взволнована…
— Нет, уверяю тебя…
— Ну ладно. Но я надеюсь, если у тебя возникнут какие-нибудь затруднения, ты мне скажешь…
— Разумеется, я тебе скажу…
— Послушай, сходи-ка ты к родителям. Обещаешь?
Она согласно кивнула головой.
— Не следует пренебрегать ими, — продолжал он. — Они не заслуживают того, чтобы ты их огорчала.
Весь этот диалог они скорее прошептали, чем проговорили громко и внятно. Это походило на сцену прощания на перроне вокзала перед очень долгой разлукой. Он еще раз поблагодарил ее за гравюру и обозвал «воришкой», несколько раз нежно поцеловав в кончик носа. Это тоже была игра, детская и приятная.
— Итак, обещано? — спросил он. — Ты приедешь побыть с нами в наших садах?.. В конце концов сады прекрасные и они стоят того, чтобы время от времени прогуляться по ним, забыв обо всем на свете…
Когда Лисбет ушла, Иоганнес растянулся на кушетке, которую она только что покинула; заложив руки под голову, он долго лежал задумавшись. У него была привычка мысленно заново перебирать увиденное и услышанное за день, вспоминать разговоры, конечно, не банальные, не обыденные — привычка поглощенного собой нелюдима, каким он видел себя с самого детства, привычка, за которую ему случалось упрекать себя, как за слабость, как за отступление перед жизнью: «Я только считаю, что живу, но я не живу…» Самолюбивые мечты, которые, возможно, сбылись бы, если бы он стремился воплотить их, добиться, чтобы они принесли плоды, остались невоплощенными, бесплодными. В юности Иоганнес хотел стать пианистом-виртуозом. На деле же его музыкальные способности оказались недостаточными для столь честолюбивых чаяний. Пришлось смириться с ролью педагога, и в этом качестве он создал себе в городе превосходную репутацию. Каждый день он играл на рояле для себя; это были счастливые минуты, когда он погружался в меланхолию, сентиментальную экзальтацию и эстетическое наслаждение. Так он брал хотя бы относительный реванш за то, что считал поражением в своей жизни и что с годами стало казаться ему маленькими насмешками судьбы, а ведь терпеть ее уколы — удел каждого. Он прилагал все усилия, чтобы держаться стоически. Впрочем, коль скоро Прекрасное вечно и тебе даровано жить ради него, еще не все потеряно.
Мысленно Иоганнес перебирал их встречу с Лисбет, такой странный разговор, когда племянница пыталась уличить его в вероломстве или в моральной нечистоплотности, словно тем самым она хотела убедить и себя, что, ведя совсем иной образ жизни, чем он, она идет по правильному пути. Чаще всего люди, вступающие с вами в спор, сами не очень-то в ладу с собственной совестью. Чего хотят эти молодые люди с их суровым порицанием общества, ведь оно в конечном счете проявило себя весьма великодушно по отношению к ним, к их требованиям невозможной справедливости, к их мессианским и одновременно апокалипсическим бредням? И еще эта история с Банхофштрассе… Будь Иоганнес холостяком, он и не, подумал бы скрывать от кого-либо свои небольшие похождения; но, пожалуй, и не стал бы особенно распространяться о них — по скрытности характера и еще потому, что полагал: это никого не должно интересовать. Воспитанный человек даже намеками не касается интимных сторон своей жизни. Впрочем, чем больше любят подобные вещи, тем меньше склонны говорить о них. Лисбет относится к вопросам секса как к любой другой теме, но не разоблачает ли эта так откровенно афишируемая объективность ее своего рода пуританизм? Истинные сладострастники обожают тайну. А нынешние молодые люди, при всех их громогласных заявлениях, при легкости их нравов, возможно, и не питают большой страсти к наслаждению. И тем не менее Иоганнес не сожалел о том, что Лисбет узнала о его вольностях. Напротив, он испытывал чувство некоторого удовлетворения. Это совсем неплохо, пусть знает, что Иоганнес все еще полноценный мужчина, что он, как говорят французы, не вышел в тираж. Скорее, она может даже почувствовать еще большее уважение к нему…
Иоганнес не сомневался, что Лисбет нежно к нему привязана. Гравюра, ее подарок, — свидетельство тому. Но кто он в ее глазах? Человек, которому не суждено было стать артистом и который утешается иллюзией приобщенности к искусству? Мелкий буржуа, забавляющийся игрой в эстетизм? Сноб, по-дурацки убежденный, что он принадлежит к духовной элите? Молодые судят старших всегда сурово, с презрением. В двадцать лет преклоняешься только перед признанными гениями и перед героями. Возможно, Лисбет его и не презирает… Ее чувство скорее можно определить так: снисходительная любовь… Иоганнес для нее — представитель минувшего века, и она сказала ему это без обиняков: «милый динозавр». Он вспомнил ночи и дни под бомбами, страх, постоянное ощущение, что смерть стоит за твоей спиной; потом леденящие кровь разоблачения нацистских лагерей, слишком чудовищное преступление его родины, чтобы его можно было постичь во всей его полноте; и смутное чувство вины потом, многие месяцы, многие годы… Вот что выпало на долю милого динозавра XX века. Должен ли ты и тридцать лет спустя сознавать себя виновным в том, что не взвалил всеобщего несчастья на свои плечи или не боролся за то, чтобы облегчить его? Но голод в Индии или где-нибудь в другом уголке земного шара, унижение миллионов людей, «отчуждение» (как говорила Лисбет) еще большего их числа — это тяжелее, чем лагеря, это куда тяжелее. Надо быть святым, чтобы нести такое бремя на своих плечах. Человеческая жизнь так скоротечна. Нужно закрыть глаза на все, кроме счастья, кроме Прекрасного; и ничего не поделаешь, если некая юная Антигона в джинсах и матросской фуфайке является, чтобы обвинять тебя, и заставляет тебя испытывать стыд за свою трусость.
Он взял книгу, наугад раскрыл ее. Это был сборник стихов. Он перечел несколько стихотворений. И словно погрузился в Лету. Поэзия, музыка, произведения искусства; пейзажи; старинные города Европы с их памятниками, их дворцами, их фонтанами; ключевая вода, деревья, цветы; шедевры литературы, где заключена и отражена самая суть человеческой жизни; предметы, рожденные искусными руками ремесленников; вот оно, лекарство от всех болезней духа, бальзам на сердечные раны, утешение… Почти все душевные горести улетучиваются, когда читаешь хорошую книгу, слушаешь прекрасную музыку. Но эти непреложные ценности, вероятно, не будут существовать вечно. Мы готовимся вступить, быть может, даже уже вступили в мрачную полосу человеческой Истории, где мечта и бескорыстность окажутся под запретом, где для таких людей, как Иоганнес, не останется места… «Реформация», — сказала Лисбет. Реформация уже зрела, в умах непримиримых молодых людей, решивших взорвать старый мир и все его авторитеты.
Когда вошла Паула, он еще был погружен в чтение. Как всегда, он встал ей навстречу. Паула выразила сожаление, что не застала Лисбет, и Иоганнес рассказал о ее визите вполне естественным тоном, хотя и опустил эпизод, касающийся Банхофштрассе. Стараясь воспроизвести долгую беседу с племянницей, он чувствовал, насколько это трудно. Казалось, разговор их тек гладко, словно был заранее отдирижирован, нацелен, и в то же время он получался сумбурным, потому что в нем приходилось делать пропуски, о чем-то умалчивать. Паула просила уточнить ту или иную деталь. Все, что касалось Лисбет, живо интересовало ее. Она полюбовалась гравюрой, кажется, оценила подарок племянницы и ограничилась лишь улыбкой, когда Иоганнес открыл ей, как эта вещица была приобретена. Он заметил, что ожидал от Паулы более суровой реакции.