У канала ночью Тихо. Глухо. Пусто, пусто… Месяц хлынул в переулок. Стены стали густо-густо. Мертв покой домов-шкатулок. Черепных безглазых впадин Черных окон – не понять. Холод неба беспощаден, И дневного не узнать. Это дьявольская треба: Стынут волны, хмурясь ввысь, — Стенам мало плена неба, Стены вниз, к воде сползлись. Месяц хлынул в переулок… Смерть берет к губам свирель. За углом, угрюмо-гулок, Чей-то шаг гранит панель. <1910> Вид из окна Захватанные копотью и пылью, Туманами, парами и дождем, Громады стен с утра влекут к бессилью, Твердя глазам: мы ничего не ждем… Упитанные голуби в карнизах; Забыв полет, в помете грузно спят. В холодных стеклах, матовых и сизых, Чужие тени холодно сквозят. Колонны труб и скат слинявшей крыши, Мостки для трубочиста, флюгера И провода в мохнато-пыльной нише. Проходят дни, утра и вечера. Там где-то небо спит аршином выше, А вниз сползает серый люк двора. <1910> Мертвые минуты Набухли снега у веранды. Темнеет лиловый откос. Закутав распухшие гланды, К стеклу прижимаю я нос. Шперович – банкир из столицы (И истинно русский еврей) — С брусничною веткой в петлице Ныряет в сугроб у дверей. Его трехобхватная Рая В сугроб уронила кольцо И, жирные пальцы ломая, К луне подымает лицо. В душе моей страх и смятенье: Ах, если Шперович найдет! — Двенадцать ножей огорченья Мне медленно в сердце войдет… Плюется… Встает… Слава Богу! Да здравствует правда, ура! Шперович уходит в берлогу, Супруга рыдает в боа. Декабрь 1910 Кавантсари. Пансион Пять минут «Господин» сидел в гостиной И едва-едва В круговой беседе чинной Плел какие-то слова. Вдруг безумный бес протеста В ухо проскользнул: «Слушай, евнух фраз и жеста, Слушай, бедный вечный мул! Пять минут (возьми их с бою!) За десятки лет Будь при всех самим собою От пробора до штиблет». В сердце ад. Трепещет тело. «Господин» поник… Вдруг рукой оледенелой Сбросил узкий воротник! Положил на кресло ногу, Плечи почесал И внимательно и строго Посмотрел на стихший зал. Увидал с тоской суровой Рыхлую жену, Обозвал ее коровой И, как ключ, пошел ко дну… Близорукого соседа Щелкнул пальцем в лоб И прервал его беседу Гневным словом: «Остолоп!» Бухнул в чай с полчашки рома, Пососал усы, Фыркнул в нос хозяйке дома И, вздохнув, достал часы. «Только десять! Ну и скука…» Потянул альбом И запел, зевнув как щука: «Тили-тили-тили-бом!» Зал очнулся: шепот, крики, Обмороки дам, «Сумасшедший! Пьяный! Дикий!» – «Осторожней, – в морду дам». Но прислуга «господину» Завязала рот И снесла, измяв как глину, На пролетку у ворот… Двадцать лет провел несчастный Дома, как барбос, И в предсмертный час напрасно Задавал себе вопрос: «Пять минут я был нормальным За десятки лет — О, за что же так скандально Поступил со мною свет?!» <1910> Колумбово яйцо
Дворник, охапку поленьев обрушивши с грохотом на́ пол, Шибко и тяжко дыша, пот растирал по лицу. Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек, Груз этих дров квартирант нервной спиной ощутил. «Этот чужой человек с неизвестной фамильей и жизнью Мне не отец и не сын – что ж он принес мне дрова? Правда, мороз на дворе, но ведь я о Петре не подумал И не принес ему дров в дворницкий затхлый вертеп». Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для кошек, Смутно искал он в душе старых напетых цитат: «Дворник, мол, создан для дров, а жилец есть объект для услуги. Взять его в комнату жить? Дать ему галстук и «Речь»?» Вдруг осенило его и, гордынею кроткой сияя, Сунул он в руку Петра новеньких двадцать монет, Тронул ногою дрова, благодарность с достоинством принял И в мышеловку кусок свежего сала вложил. <1911> |