Автомобильно-шоферский образ – конечно, неточен. Это можно позволить себе только за кулисами: на сцене, в повести, в романе – такой образ я наверное бы вычеркнул.
Образ этот неверен потому, что хороший шофер безошибочно проведет свой автомобиль даже в Лондоне – от Стрэнда до Юстон-роуд. А я, доехавши на бумаге до Юстон, опять вернусь на Стрэнд и поеду тем же путем обратно – и, может быть, только в третий раз доставлю моих пассажиров до места. Как будто уже дописанная до конца вещь – для меня еще не кончена: я непременно начинаю переписывать ее сначала, с первой строки, а если я все-таки недоволен ею, – то еще и еще раз (небольшой рассказ «Землемер» – помню, был переписан раз пять). Это одинаково относится к роману, к рассказу, повести, пьесе. И даже к статье: статья для меня – то же, что рассказ. Кажется, легче всего мне писать пьесу: здесь от жадности не разбегаются глаза, языковые возможности ограничены одним только диалогом.
Медленный процесс переписывания очень полезен: есть время присмотреться ко всем мелочам, изменить их – пока еще вещь не застыла, не отвердела, и все лишнее – выкинуть вон. Это «лишнее» само по себе может быть и написано превосходно, но когда оно не необходимо, когда вещь может жить без него – оно вычеркивается беспощадно. Если бы в машине мы оставили ненужный рычаг только потому, что он блестит, – разве это не было бы абсурдом? В человеческом организме нет ничего лишнего, кроме аппендикса: при первом же удобном случае врачи его вырезают. Чаще всего такие аппендиксы – это описания, пейзажи, когда они не служат рычагом, передающим психическое движение действующих лиц. Операция удаления их болезненна, как и всякая другая, – и все же она необходима.
Рукописи мои могут обмануть: подправок, подклеек, перечеркиваний там очень немного, все идет как будто легко. Но это только как будто: все нелегкости – за кулисами, каждую фразу я сначала примерю десять раз в голове и уже потом отрежу и наложу на бумаге. Незаконченных фраз, сцен, положений – позади я никогда не оставлю. Написанное может завтра мне не понравиться, я начну его заново, но сегодня оно должно казаться мне законченным: иначе двинуться дальше я не могу.
Крупных, коренных переделок в написанной вещи у меня почти никогда не бывает. Я уже поверил в своих людей, я их вижу, они живут, и то, что о них написано, – это уже их прошлое: прошлого не изменишь, оно – было. Из прошлого иногда удается кое-что позабыть: вычеркнуть; в воспоминаниях о прошлом можно кое-что приукрасить – и только.
Поправки в готовой рукописи – также воспоминания о прошлом. Эти поправки сводятся обычно к переменам в эпитетах, образах, в расстановке слов, в музыке. Каждое первое издание – новая правка, возраст вещи от переделок ее не спасает. Когда прошлым летом я подготовлял материал для Собрания сочинений – все вещи были заново пройдены наждаком и пемзой. Больше всего изменений было сделано в «Блохе», в «На куличках» и в «Алатыре» (в «Алатыре», например, все поля были изукрашены знаками от перестановки слов).
Кстати – это было случаем оглянуться на весь пройденный за пятнадцать лет путь, сравнить – как я писал и как я пишу теперь. Все сложности, через которые я шел, оказывается, были для того, чтобы прийти к простоте (рассказ «Ёла», повесть «Наводнение»). Простота формы – законна для нашей эпохи, но право на эту простоту нужно заработать. Иная простота – хуже воровства, в ней есть неуважение к читателю: «чего тратить время, мудрить – слопают и так».
Я трачу времени много, вероятно, – гораздо больше, чем это нужно для читателя. Но это нужно для критика, самого требовательного и придирчивого критика, какого я знаю: для меня самого. Обмануть этого критика мне никогда не удается, и, пока он не скажет, что сделано все что можно, – поставить точку нельзя.
Если я считаюсь еще с чьим-нибудь мнением, то только с мнением моих товарищей, о которых я знаю, что они знают, как делается роман, рассказ, пьеса: они сами делали это – и делали хорошо. Другой критики – для меня нет, и как она может быть – мне непонятно. Вообразите, что на завод, на судостроительную верфь приходит этакий бойкий молодой человек, в жизни своей не сделавший ни одного судового чертежа, и начинает учить инженера и рабочих, как строить корабль: молодого человека немедля прогонят в три шеи.
По своему мягкосердечию мы этого не делаем, когда такие молодые человеки иной раз мешают работать не меньше, чем летом – мухи.
1929 (?)
Приложение
Островитяне
М-р Стюард. Рыжие волосы и костюм. Совершенно приличное лицо, гладко заутюженный (как брюки) нос. Но что-то… Рот? Нет, рот маленький, даже слишком. И оттого какое-то очень скромное выражение. Уши, вот что! Острые кошачьи уши, вот-вот шевельнутся. А когда прищурит янтарные глаза, то ясно – у м-ра Стюарда – чужой рот, он носит свой рот…[17]
Гопкинс. Безобразно-прелестный. Вдовый. Остряк. Жуир.[18]
Пастор Чези. Бабье лицо, глаза невольно ищут у него бюста. «Все по расписанию».
Пасторша Чези. Корректность (чайная ложка). Надменна. Удивительная кожа. Возраст – сентябрьский. С кошкой – на «вы».[19]
М-р Кембл. Британское, ничего не выражающее лицо. Подбородок – слишком тяжелый, четырехугольный, упрямство невероятное. Железные руки.
М-с Кембл (мать). Глаз не видно: всегда опущены. И только губы: тонкие, как черви, свиваются, змеятся. Страшно слов, которые выйдут отсюда.
Шотландцы – в юбочках, круглые головы. Футбол…
Ослепительно-чистые пороги.
«Журнал Прихода Сэнт…»
Петрушка: Royal Punch and Judy.[20]
Армия Спасения, с барабанами – поют.
Мисс: «О, I am innocent!»[21]
Звон колоколов – как шарманка.
Мальчишки – босые, в белых воротничках.
Надувной чемодан.
I. Воскресенье – благочестие, гимны, тоска. Вечером – у пастора Чези: «пойдемте почезить…» М-с Чези в пенсне. «Че-зенье» о мисс Диди: ее костюмы, вырезы… Кембл помогает пасторше приготовить supper[22] (прислуга в воскресенье отпущена). Касания, начало…
II. Контора Гопкинса и его машинистки. Кембл на службе у Гопкинса. Гопкинс зовет его в театр: «Покажу вам очаровательную девочку». В театре – две пары: Кембл и пасторша. Гопкинс и Диди. Диди громко смеется, пасторша делает ей замечание. Диди начинает атаку на Кембла. Парк, олеандры, месяц, шепот в кустах – Диди сама увлекается своей игрой.
III. Кембл: ревность к Гопкинсу. Делает Диди предложение. Но… надо подождать, пока не заработает «на мебель» – года два. Очарование кончено, Диди – глотая смех: «Хорошо, я согласна».
IV. Бокс. Кембл. Диди и Гопкинс. Раздражающая, лихорадочная атмосфера азарта, голые напряженные мужские тела. Диди – прижимаясь к Кемблу: «Если вы меня в самом деле…» Кембл выходит и побивает Сэрджента. Скандал, разрыв с матерью и пасторшей.
V. Опять – воскресенье, утро, спальня Гопкинса. Армия Спасения проходит и будит его. Прогулка с Диди на «seaside»[23]. Старая церковь и замок. Гопкинс об Англии: жесток и остроумен. Диди забывает о его безобразии. Но когда он вдруг хочет поцеловать ее…
VI. М-с Чези и м-с Кембл, мать: как спасти бедного Кембла от «этой ужасной девушки»? Действуют через хозяйку бординга, где живет Диди. Кембл, как вол, работает «на мебель» (NB. Не «вол», нужно другое).
VII. Гопкинс по неизвестным причинам в великолепном настроении. Он сдает все дела Кемблу: уезжает на два дня в С. Кембл один, за столом Гопкинса, мечтает. В ящике стола находит маленький прозрачный чулок – тотчас сконфуженно задвигает ящик.