Арвий Шельба ставил это себе в заслугу.
После 3аседания он не отказался от мысли помирить Домина ка с Галактионовым, а если это не удастся, все же как-то не допустить скандального развала института. Шельба не раз говаривал, что может помирить хоть ангела с дьяволом.
Утром он пришел в кабинет Доминака и с обычной улыбочкой принялся успокаивать взволнованного и сердитого директора.
— Вы правы, дорогой коллега, в большей части правы, говорю как перед богом. В душе я разделяю ваши убеждения. Ведь я тоже католик. Именно земная жизнь человека — сфера забот ученого-медика. Я сам очень люблю жизнь, люблю людей, даже их пороки. Что поделаешь — и мне ничто человеческое не чуждо.
Доминак сурово смотрел на него, не приглашая садиться. Но Шельба сел и без приглашения. Взбив руками курчавые волосы, отчего они стали пышнее и голова будто распухла, он горячо и убежденно продолжал:
— Жизнь хороша всегда: в младенчестве, в детстве, в юности, в пору, когда человек возмужал, и даже в старости — да-да и в старости. Вы. поверите мне, потому что очень много отдали сил и времени для изучения организма человека именно в старости, даже в период сверхстарости. Сколько вами написано трудов! Потомки будут благодарны…
Доминак принял эту похвалу, как сладость, пожевал губами. Он откинулся в кресле, дав понять, что не прочь послушать и дальше. Шельба продолжал:
— Чем хороша жизнь младенца? Тем, что он не знает ни за бот, ни тревог, ни житейских невзгод. Под крылом матери младенец просто ангел. Это святой период жизни. Эх, все такими были!.. — Шельба прищурил глаза, сладостно вздохнул. — Детство! Но в детстве, знаете ли, коллега, мне солоно приходилось… Нет, я конечно, из порядочной семьи, но подзатыльников получал немало и от отца и от старших братьев. А все-таки сколько приятного можно вспомнить! Игры, шалости… Потом — школа. Мир раздвигается, он увлекателен. Идут школьные годы, растут познания. Первые столкновения добра со злом — вырабатывается характер, да-а… Появляются друзья, одни остаются на всю жизнь, об иных не хочется теперь и вспоминать.
На минуту Шельба умолк, опустив пышную голову, потом встрепенулся, взмахнул руками.
— В детстве вот что хорошо — природа! Она становится второй матерью. Я, знаете ли, вырос в деревне. Речка, лесок, вечером заря в полнеба, утром белый туман — хорошо, незабываемо. Слезы на глазах, — он достал платок, дотронулся до глаз, снова заулыбался. — Но пора юности разве хуже? Чувствуешь, как крепнут мускулы, как наливается силой молодое тело, и не знаешь ни одышки, ни сердцебиения. Сердцебиения, виноват, бывают. Это порывы первой любви. Какая счастливая nopa! Я, знаете ли, был очень влюбчив.
А дальше что у человека? Дальше женитьба — бывает удачная, бывает неудачная. Но все равно. Человек становится семейным, сознает ответственность, больше думает о будущем… Появляются дети. У вас ведь есть дети, коллега? — Поскольку Доминак молчал, стал нервничать и проявлять нетерпение, Шельба быстро сообщил:
— У меня двое от первой жены, один от второй и еще двое так… Гм. Но я всех их одинаково люблю и отношусь к ним, как истинный христианин.
— Что же дальше? Пора возмужания, пора накопления глубоких знаний, жизненного опыта, деловых навыков, расцвета таланта — это у человека средних лет. Иной становится знаменитым, иной хорошим дельцом, иной просто отличным семьянином. Счастье его в том, что он видит, как его дети растут, выходят в люди, он им поддержка, оплачиваемая сторицей. В эти годы он получает все за то, что сделал в предыдущие годы, — и почет, и уважение, и славу, и деньги. Он сколачивает, если удается, состояние и уже не страшится надвигающейся старости и смерти.
— Да, старость! — Шельба изобразил на своем лице грусть, но только на одну секунду. — Но ведь и в ней есть прелесть. Правда, станет меньше желаний, но зато человек в эту пору мудр. Он многое повидал и пережил, а это много значит. Он снисходительно смотрит вокруг, но замечает все. В этот период он должен больше прощать и меньше осуждать. Как вам кажется? — Шельба посмотрел на Доминака — тот был стар, но на большом, полном и гладко выбритом лице было очень мало морщин; правда, они врезались глубоко, и это придавало его облику мужественность и суровость, — кажется, Доминак был не согласен с тем, что надо больше прощать.
Такой длинный подход к главной теме разговора не дал положительного результата: Доминак смотрел угрюмо. «Не хвалить же мне его опять за возню с выжившими из ума старцами. Пусть это ему нравится, но — хватит», — подумал Шельба и пошел напрямик. Он сказал, что ученые не могут становиться в позу партийных лидеров — те ведут себя в борьбе как мальчишки-забияки. Ученый выше всего этого.
— Вы к чему затеяли этот разговор? — в упор спросил Доминак.
Шельба вскочил со стула и, прижав руки к груди, подошел ближе.
— Дорогой коллега! Во имя славных дел нашего института…
— К делу, профессор.
— Я тоже не люблю профессора Галактионова, потому что он не принадлежит к цивилизованному миру. И все же нельзя допустить раздора…
— У вас, я знаю, нет веры, нет никаких убеждений, — сказал Доминак и отвернулся. — А у меня есть.
Шельба, обойдя вокруг Доминака, подошел с другой стороны и ударил себя кулаками в грудь.
— Есть, есть. Я люблю жизнь и не люблю ссор. Мне хотелось бы мира. Прошу вас — и эта просьба не только моя — учесть все, взвесить, прежде чем сделать практический шаг. То, что сказано было в стенах института, останется между нами. Но если попадет в газеты…
Доминак задумался. Отвечая, он тщательно подбирал слова:
— Я не могу принимать даже косвенного участия в деле, которое противно моим христианским взглядам. Мне неизвестно, что теперь думает профессор Галактионов. Может быть, после вчерашнего серьезного разговора он изменит свое отношение к делу, которое нам поручено, и… ко мне, конечно. Хорошо, что газеты прекратили этот шум.
— Я поговорю с Галактионовым, — обрадовался Шельба. — Выясню. — И, раскланявшись, шаром выкатился из кабинета.
Он пошел в лабораторию Галактионова и застал его там склонившимся над столом. Галактионов выглядел сегодня не столь утомленным,
— Сальве,[1] коллега! — протянул руку Шельба. — Вы, видимо, вчера хорошо отдохнули?
— Спал хорошо, — ответил Галактионов, опять склоняясь над чертежом.
— Что это такое? — Шельба стал рассматривать чертеж. — Ничего не пойму. Похоже на футляр к фотоаппарату фирмы «Соллюкс». Не думаете ли вы заняться фотографией?
— Нет, не думаю. Но вы почти угадали. У фотоаппарата фирмы «Соллюкс» так же сильно выдвинут телеобъектив. Футляр его очень подходит и к моему портативному лучевому аппарату. Есть только небольшая разница. в размерах, и надо сделать другую крышку.
Шельба понял: не может быть и речи о том, что Галактионов откажется от своих опытов. Да и кому не понятно, что это величайшее достижение науки! «И достижение именно на благо человечества, на благо жизни, о прелестях которой я так долго говорил Доминаку, — подумал Шельба. — Неужели забросить его, отказаться от него ради Доминака — хоть он и директор и видный ученый». Он внезапно проникся уважение к Галактионову.
«Ведь вот же человек — настоящим делом занят, работает, несмотря ни на что. Однако я пришел по делу…»
— Я только что был у Доминака, — сказал Шельба. — Уговаривал его помириться. И пришел к вам. Я не знаю, почему Доминак не хочет понять этого… — он ткнул пальцем в чертеж.
Затем он принялся высмеивать Доминака. Изучать организм древних стариков — дело пустое и нестоящее. Какой смысл бороться науке за то, чтобы человек жил сто пятьдесят — двести лет?
— Вы помните, коллега, о струльдбругах? — спросил он у Галактионова, который, отбросив карандаш, с интересом слушал.
— О каких струльдбругах? Из «Путешествия Гулливера?»
— Да-да. Помните «Путешествие в Лапуту?» Ха-хаха! — не мог удержаться Шельба от смеха. — Наш Доминак, это я вам скажу, как другу, — он понизил голос, — наш почтенный Себастьян Доминак похож на ученого-лапутянина. Вы хотите вернуть жизнь молодому организму, погибшему случайно. Это гуманно и гениально, потому что у молодого человека вся жизнь впереди. Я хочу омолодить организм человека в преклонных годах, вернуть ему способность наслаждаться жизнью. Цель у нас почти одинакова. А Доминак хочет продлить жизнь человека. Зачем это? Кому нужен человек в возрасте двухсот лет, немощный, потерявший рассудок, делающий, извините, под себя?.. Никому. И себе — тоже. Вспомните о струльдбруге, человеке бессмертном? Подавленный страшной перспективой бесконечно тянуть тяжесть дряхлого тела, он становится угрюмым, недовольным, страшно завистливым. Сам несчастный, он отравляет жизнь окружающим, он ненавидит красоту, потому что лишен ее, ропщет без конца, даже при виде похорон, потому что и это ему недоступно. Память у такого человека, если можно назвать человеком это жалкое существо, дырявая: он, прожив столетия, не может рассказать о тех событиях, очевидцем которых был когда-то… Ест он все, что попадается под руку: вкус, обоняние — все чувства у него атрофировались. Он не может проводить время за чтением, потому что, прочитав фразу, он уже не помнит ее начала. А женщины становятся сущими ведьмами.