А с Собакой целая история была. В гостиницу не пустили. Еле с горничной договорилась, она взяла ее почти по гостиничной цене. Посуточно. Так что влипли мы с ней…
Ну, а сейчас этому звонят из его конторы — управления, или как оно там — звонят, звонят. Я говорю, не звоните больше, он отсюда давно умер. Вот так вот.
Су стряхнула пепел, перевела дух.
— А вообще, — говорит она, глядя на носок своего туфля, — вообще это похоже на какую-то примерочную: не то, не то. Ладно, чуть укоротим, чуть удлиним, чуть подошьем, переделаем, приспособим… Неправильно это. Только и был один моей судьбе впору. Один — это много. У других и одного нет. Все. Ладно. Пошла я. А то что-то от разговоров еще тошнее стало. А ты шарь, давай, по клавишам.
И ушла.
И я пожалела, что спросила ее. Лучше бы и мне этого не знать.
Когда-то Су показывала фотографии: она с мужем. Он — мужик, как мужик. Она рядом с ним кажется хрупкой и какой-то маленькой. А может, и была такой. Что-то с ними стряслось, с мужем ее. Умер, сорока еще не было. После него Су так и жила одна.
Что-то происходило время от времени, что-то мелькнет в лице, в глазах, в одежде, но все это куда-то быстро девалось, и снова Су надевала джинсы и свитер, закуривала свою вечную «Приму» и чуть свет бежала на электричку.
Так проходила зима за зимой и лето за летом.
Так прошла и эта зима — первая после Чернобыля.
А весной Су засобиралась в Москву. Говорит, врачи настаивают на операции щитовидки. Всю зиму принимала какую-то гомеопатию и еще витамины, но что-то там растет. Какая-то бяка.
А Москва есть Москва. И радиации там нет, говорят. А сестра двоюродная работает в институте эн-до-кри-но-ло-гии. Су произносила по слогам это слово и уж обязательно хотя бы один слог переврет.
И сестра есть сестра. Хоть и двоюродная. Так что… Да, спохватывается Су, кактусы возьмешь к себе? И вазоны, чтобы поливать.
Так что… Чемодан в одну руку, поводок собачий в другую…
Легко прощается, легко уезжает — ненадолго. Совсем ненадолго, к концу лета вернется. Все. Пока. И на вокзал не ходи. А впрочем, ладно, приходи: собаку подержишь, пока суд да дело, она тебя знает, вырываться не будет. Все. Глаза грустные? Это от систематического недосыпу. В поезде отосплюсь. Все. Пока.
И коротко обнялись.
То, что происходило дальше, к Су никакого отношения не имеет.
Следуя ее воле, сестра привезла в Киев для прощания то, что когда-то было Сусанной. Ее подвезли к дому и установили чуть поодаль от входа. И получилось так, что стоит она посреди пешеходной части дороги, совсем отдельно от всех. Прохожие на мгновение затормозят (странно на дороге вдруг встретить такое) и суеверно обогнут подальше, словно этим можно заразиться. Кто-то из соседей подойдет, постоит минуту и скорее назад. К живому. К дому. Под навесом у входа толпятся люди, и молчат. Сейчас они заодно. А то, что возле крыльца стоит, — отдельно и непонятно.
И вдруг пошел дождь. Все зашевелились. Куда идти? Домой? В автобус?
Неожиданно — это произошло в одно мгновение — посреди улицы раскрылся зонт. Обыкновенный летний зонт, пестрый, с нелепыми цветами и еще более нелепыми оборками по краям. Кто-то раскрыл его и поднял над изголовьем Сусанны.
Из автобуса, как из коробочки, выскочили два мужика, ухватили с двух сторон вместилище Су и быстро понесли в автобус. А над Сусанной балдахином поплыл веселый пестрый зонт — знак последнего ее киевского дождя.
Удачливый
Время действия — конец 60-х.
Место действия — Киевский гастроном.
А еще точнее — маленькое пространство возле угловой секции, этакий закуток, где утром и вечером набивалось столько народу, что очередь превращалась в тугую многоярусную спираль. Зато можно глядеть не только в затылок впереди стоящим, но и видеть людей по сторонам, в профиль и в фас. Все веселее.
Кого только не встретишь в этом муравейнике: и тех, кого раз в сто лет, и в самых неожиданных местах, и тех, кого по пять раз на дню, во дворе или в подъезде дома. И — обязательно:
— Привет-привет! Как дела? А как дела? Никак. Кивнешь, помашешь. Словоохотливость в очереди — настоящая беда.
— Слу-ушай…
У нас был глуховатый сосед, который всякий разговор начинал со слова «слушай».
— Слу-ушай, — кричит он мне через головы. — Я здесь полчаса стою, и не могу понять, кто это: ты, или твоя мама. Ужас, до чего вы похожи…
Очередь взметнет на меня запорошеный, подозрительный взгляд и снова уйдет в свои думы.
— Слу-ушай, давай отойдем в сторону…
Э, нет. У меня нет иммунитета. Я обязательно теряю очередь. Когда вернусь, непременно услышу: «Я лично за этим воротником. А вас здесь…» Теперь не отхожу. Уж если стала в эту давилку, то стою до упора.
В этот раз никто меня не окликал, и я стояла терпеливо и послушно, твердо зная, что буду вознаграждена за это бутылкой молока вечернего разлива. И вдруг я почувствовала на себе взгляд. Я поежилась, но не оглянулась. Однако, взгляд был так пронзителен, что мне захотелось снять с себя спину и повесить ее на руку, как плащ, до того стало неловко и горяче в ней.
Я оглянулась.
По диагонали позади меня стоял немолодой человек. Он переминался с ноги на ногу, вытягивал корпус и шею, менял положение головы, изо всех сил пытаясь заглянуть мне в лицо.
Ну, оглянулась. Ну, увидела. Ну, отвернулась. Ну, подумаешь.
Стою.
Нет, что-то не то.
Убейте меня, если он похож на искателя приключений. Такой серый дяденька, в угрюмом одеянии, в шапке, натянутой на уши. И чего ее напялил, не зима на дворе, не мороз. И возраст, извините…
Странно: он всячески старается меня разглядеть, а когда я оборачиваюсь — мгновенно прячется в очередь. Что это? Я еще раз оглянулась. Нет. Незнакомый. Бог с ним.
Стою и стою.
Стою, а передо мной его лицо, которое вижу, не оглядываясь: скуластое, морщинистое, с глубоко посаженными глазами. Лоб закрыт шапкой-ушанкой, почти не вижу его…
И началась ерунда: морщины стали разглаживаться, а глаза набирали сине-серую окраску.
Человек все более и более мне напоминал кого-то. Кого? По ощущению — кого-то, связанного с чем-то давним, очень давним. Я к нему пробираюсь с трудом, наощупь, но чувствую: верно.
Фуражка. На нем была фуражка. Волосы слегка вились — густые, волнистые, зачесанные назад. И лоб высокий, чуть выпуклый.
Я видела это лицо в отцовском альбоме для набросков в нескольких поворотах, в фуражке и без.
И покатилась я кувырком назад, в детство.
Вижу Саратов. Первые месяцы войны, самое начало долгого пути эвакуации. Родители сняли комнату где-то на окраине, в деревянном домике. Неподалеку от нас такие же деревянные домики с маленькими чистыми дворами. Ко мне приходила оттуда девочка, ее звали Эльга. Мы с ней рассматривали картинки в журналах, которые пахли плесенью. Наша хозяйка Лукинишна доставала их из-под ведер и кадушек с водой. У нее страсть была: собирать воду. В сенях стоял тот же запах застарелой сырости.
Однажды Эльга принесла самодельную куклу, и сказала, что ее тоже зовут Эльгой. У куклы, как и девочки, одна нога была короче другой.
Помню такое: враз, в одну ночь, дома и дворы опустели. И Эльга больше не приходила. Хозяйка Лукинишна от меня, как от мухи:
— Ох, и приставучая ты девка. Ну, почем я знаю? Кудыть-кудыть, на кудыкину гору… Немцы они. Не-емцы.
Немцы?! Какие же они немцы? Немцы — враги, с немцами воюют. А у этих — умывальник во дворе, как у Лукинишны, и кукла, похожая на мою, что дома осталась. И потом, мы видели немцев. На плакате. Они ничуть не похожи на этих. Это ошибка. Немцы — враги с рожками. Враги всегда с рожками.
Лукинишна что-то непонятное бормотала, только некоторые слова вырывались. Любимое слово — «паскуда». Паскудный дождь, кот Маркиз — паскуда, девка — паскуда (это я, если воду проливала). Зато, хлеб — не хлеб, а хлебушек.