Литмир - Электронная Библиотека

Она наклонилась к собачьей морде, а морда собачья поднялась ей навстречу, шумно обнюхала и судорожно вздохнула.

И Су выкрикнула, глядя через плечо в мою сторону:

— Нет выхода. Беру с собой. Не знаю, как… Не знаю, куда… Не знаю, как отнесется к ней он… Что? Молчи со своими советами. Какие справки, какой ветеринар?.. Ее надо накормить и вымыть в шампуни. И придать товарный вид. Чтобы люди не шарахались. Как ты вот, интеллигентка паршивая. Десятка в зубы — и к проводнику. Если, конечно, дойдем до проводника втроем, если один не отсеется по дороге, подальше от хлопот… И от скандала. Ну, спасибо, соседка. Удружила.

Сказала, как расплавленным оловом капнула на мою воспаленную совесть, и исчезла. Только и слышно было, как хлопнула входная дверь ее квартиры. Словно дверь выругалась.

Су уехала, не попрощавшись, а я осталась с тошнотворной тяжестью на сердце. В подъезде пусто, от дома до станции метро рукой подать, минута ходьбы, но обычно, пока дойдешь, раз двадцать скажешь «здрасте — привет», и лишь одна забота: только бы никто не затормозил, потому как и без того опаздываю. Вечно опаздываю. Сейчас — никого. Или, как на грех, попадаются только чужие люди. Откуда они взялись и куда подевались нечужие?

И то удивительно: людей мало, а слухов — полно. Особенно в транспорте. Новостями делятся охотно и во всеуслышанье. Появилась, например, статья в газете (уж и не помню, в какой именно), статья с интересным таким названием: «Взрыв удалось предотвратить». И разговоры в электричке только об этом:

— А если бы не удалось? Кто о нас подумал? И где сейчас хуже всего? В Житомирской области? Это правда, что Житомир вместе с областью отселяют? Как куда? В Канаду, Канада предложила убежище. Кто сказал? Никто не сказал. Это и так известно. Кому? Всем. И Боже вас упаси собирать ландыши в лесу. Один мальчик собирал и…

Выйду из транспорта и пойду пешком. Погода стоит удивительная. Не верится, что все вокруг отравлено, не хочется об этом думать. Не хочется верить, что вон те груженные зеленью и пунцовой клубникой машины направляются на городскую свалку. И вообще не хочется верить… Когда-то это пройдет, когда-то эта паника кончится, радиация вымоется, испарится, уйдет, утечет с водой, со временем, с чем-нибудь еще — не хочу думать… Всюду тревожно.

А где хорошо?

Дома хорошо.

Во-первых, телефон под рукой, и дочка звонит из своего крымского далека.

Во-вторых, сын приходит в увольнение и молчит, как молчит по сей день, о поездках в Чернобыль.

В третьих, дома всегда хорошо. Даже если это единственное на весь четвертый этаж освещенное окно. А может, не только на четвертый…

А по городу ходит Шая.

Кажется, он покрыт слоем пыли и песка, и ходит он по Киеву, как по пустыне, и глаза его, посеревшие от усталости, сузились и смотрят куда-то далеко, в ему одному ведомую даль. Сейчас он никого не замечает и ни с кем не говорит, хотя обычно бывал разговорчив сверх меры. Что-то он высматривает, чего-то ждет словно спасение должно прийти издалека. И беззвучно шевелит губами.

Когда-то давно они с матерью и сестрой жили в Чернигове. В сорок первом пришли немцы, и его, мать, сестру и всех евреев, оставшихся в городе, убили. Все умерли на глазах у Шаи. А Шая выжил. Как — не знаю. Но выжил. Во всяком случае, такова легенда.

В Киеве он появился после войны. Был он не то подростком, не то стариком — и улицы приняли его, как принимают неизбежную городскую странность. Все знали его имя, но никто не знал фамилии. Никому в голову не приходило, что она у него есть. Шая — это все: имя, фамилия, адрес. И биография. Шая.

Когда он видел темноволосую и темноглазую женщину — начинал плакать. Что-то говорил, что-то выкрикивал сквозь слезы, но слов его понять было нельзя. Он часто сопровождал нас с мамой, но никогда не шел рядом. А где-нибудь позади или сбоку. Вроде с нами, и не с нами. И мгновенно исчезал, если считал, что так для нас лучше.

Так длилось десятилетиями.

И старел он на наших глазах, так же как мы на его, и его округлая борода седела неожиданно красиво: симметричными узорами, словно инкрустированная серебром. Часто он появлялся с пачкой журналов и открыток (может быть, служил курьером в Союзпечати?), и уж непременно достанет самую красочную и преподнесет — церемонно и смущаясь, словно букет цветов дарит.

Чернобыльская беда отбросила его на много лет назад, в те времена, когда он бродил среди людей тяжело больной одиночеством и недавней войной; бродил, не смешиваясь с толпой, в своей скорлупе, как во втором слое кожи, что не отпускала горе от него.

В конце лета киевляне постепенно начали съезжаться. Жизнь входила в привычное русло, не потому, что стало все хорошо, а потому что деться некуда.

Однажды подходит Шая — словно не было этих последних месяцев затмения, — подходит и говорит, глядя своими грустно-веселыми глазами:

— Ты знаешь, почему я не вставляю себе зубы? (Господи, какие зубы, о чем речь? Только сейчас я начинаю понимать, что всю жизнь Шая без зубов, и никому, в том числе Шае, это кажется, не мешает. И никому не приходила мысль о том, где же остались Шаины зубы).

— Так вот, — продолжает Шая, — ты знаешь, почему я не вставляю зубы? — и глаза его не то смеются, не то плачут, — Если у меня будут зубы, то у кого же их не будет? У кого-то же должно не быть зубов? А? Как ты думаешь? — И он сотрясался от беззвучного смеха.

Постепенно все реже и реже попадался он на глаза. А потом и вовсе исчез. И спросить не у кого. Все могло быть. Старик ведь Шая.

О том, что Су вернулась, я узнала из наклейки-объявления на ее двери:

«Осторожно, в квартире злая, но справедливая Собака»

Узнаю стиль Су.

И Собака с большой буквы — тоже стиль Су. Ну, значит, все в порядке. Скоро появится. Однако время шло, а Су не появлялась.

Видно, целыми днями ее нет дома, потому что Собака не лает, а тихонечко подвывает. От тоски так подвывают обычно. А когда вечером, наконец, выпускают ее одну на волю, торопится-тащится вниз по лестнице, скорее, скорее, а хвост за собой, как старую горжетку, волочит. И моду взяла: поскулить под нашей дверью.

Поскребется, пожалуется — что-нибудь да и получит за это: то ли косточку, то ли еще что-нибудь интересное. Одним словом, это уже стало традицией. И мой пес стал спокойно-снисходителен к Собаке и даже жалел ее. У собак это видно сразу: если не собирается порвать ее в клочья оттого, что кость дают не ему, а той, что за дверью, значит — друг. Так что с Собакой отношения добрососедские, сказала бы Су. Но она ничего не говорит.

Помогла Собака.

Однажды перед дверью обнаруживаю «визитную карточку». Зову Су. А она смущенно:

— Ну, что ты хочешь? Ты сама виновата. Ты ее любишь? Любишь. Ты ее кормишь? Кормишь. Она тебя любит? Любит. Вот она и не удержалась однажды.

Су остановилась, растопырив руки, — в одной тряпка, в другой тряпка — огляделась растерянно, словно осененная мыслью, и произнесла:

— Вот и пойми, что такое любовь.

Через день приходит, как ни в чем не бывало.

— Шаришь? Все шаришь по клавишам?

Опустилась в кресло, закурила. Привычно запахло «Примой». Су, как Су. Ничего не меняется. В ногах у нее расположился пес. Если бы она видела себя со стороны, то непременно сказала бы:

— Мы и в Африке — мы.

Но она сказала иначе:

— Ладно. Ты шарь по клавишам. А я посижу. Ниче?

Ниче, думаю, ниче. Но я-то знаю, зачем пришла. Не слушать пришла, а поговорить.

— Ну, давай, рассказывай, Су, — не выдерживаю я первая. — Втроем дошли до купе проводника? В полном составе?

— М-м-м-да. Туда — да. Назад — извините. Говорить неохота, так все противно и стыдно. За себя? И за себя стыдно, раз влипла в такую слякоть. Исчез мужичок сразу, как приехали. Вещи в гостинице, а его нет. Я переполошилась: ну, мало, что может с человеком случиться. Через день надыбала его в Архангельском, в столовой. Какие-то бабы вокруг него. А он, видно, крышей поехал: это, говорит, мои сестрички. А остальное — только шум от него. Слов нет, только шум, правда, правда: звуков много, а слов нет. И крутится, как черт на сковородке. Аж жалко его стало. Ну, посмотрела на него. Кончать надо. Смотреть на это — срам. И плюнула. И пошла. А за спиной визг, плеваться, мол, нехорошо. А почему не хорошо? Хоть на секунду, а хорошо стало.

5
{"b":"281490","o":1}