Но вернемся в то время, когда тетя Лена собиралась нас поить чаем. Она посадила меня к столу, спиной к Нистеру, он оставался за своим крошечным дощатым столиком у окна, это было его рабочее место. В этой комнате все предметы уменьшенного размера. Я выпила чай и оглянулась: мне казалось, что в комнате никого нет, так бесшумно было его присутствие. А над глазами его нависли брови, словно ограждая его зрение от всего лишнего. Таким он остался в памяти и таким он запечатлен на гипсовом портрете-бюсте.
После того, как его арестовали, к Лене пришли и предупредили: если хотите жить — уберите бюст.
Она не убрала.
Когда убили Михоэлса, когда арестовали Нистера, его сына Иосифа («потенциального мстителя за отца»), поэта Маркиша и большую группу советских деятелей искусства, арестовали и убили… Рука не поворачивается писать… очередной кровавый бред… Когда система в очередной раз уничтожила очередной пласт культуры, когда закрыли Еврейский Драматический Театр, в котором работали Михоэлс и Зускин, и в котором тетя Лена была актрисой амплуа травести, когда она осталась без семьи, без работы, без средств к существованию, с клеймом жены врага, вот тогда…
Попробую представить себе, что было тогда, в то мертвое время, по тому, какой увидела ее, когда я была уже взрослой: крошечная женщина с глазами в пол-лица (невеселая травести), говорит мало, почти никогда о своей беде. Пенсия? Нет. Для этого надо идти к «ним», объясняться, писать бумаги. Нет. Называет того, кто устроил ее в артель, своим спасителем. В артели работала надомницей: набивала ватой туловища для кукол. В комнате стоит корзина с работой — зрелище жутковатое. Знает все новинки литературы и все московские спектакли. Абсолютно чужда светскости — предельно естественна и проста. Когда я пытаюсь представить себе, что такое хороший вкус в поведении — вспоминаю тетю Лену. Накрепко, как заговоренная, прикована к своей комнатушке — здесь был арестован Нистер, отсюда его увели ночью. Может, для нее уйти отсюда — значит что-то предать? Бог знает. Она никогда не говорит об этом. Даже когда голод, сырость и полумрак помещения ее одолели и она заболела туберкулезом, всё равно не ушла. Отказалась от госпитализации. Сидела на маленьком сундучке под бюстом Нистера, глотала какие-то таблетки, и, вроде, чего-то ждала. Хотя ждать было решительно нечего: Нистера уже давно не было в живых. Сын Иосиф уцелел, вернулся. Я думала — он немой, а он, этот огромный человек (в кого он такой?), просто перестал разговаривать.
И вот однажды… Как в сказке. Но в грустной: поздно. Всё поздно. Но все-таки: что было, то было. Приехал из далекого далека… Слава Богу, в те времена уже далекие далека имели свои названия.
Приехал из Франции владелец одной из крупных частных картинных галерей. Его фамилия — Каганович. Нет, не родственник «тому». Родственник Нистеру. Его родной брат. И началось. Что он только не предпринимал, чтобы ему разрешили помочь вдове покойного брата! Разрешили. Помог. Но, кажется, глаза тети Лены стали еще печальнее: «Ну подумай, зачем мне это?». Всё было бы «затем», кабы чуточку раньше. Да кабы не туберкулез — спутник нищеты и одиночества. Но времена приходят только тогда, когда они приходят.
Она умерла в сухой, теплой и светлой комнате. А рядом — агрегат, о котором она прежде и думать не думала: холодильник. Да еще с надписью «Форд». «Ну подумай, зачем мне это?».
По-настоящему радовалась она лишь тому, что имя Нистера будет увековечено: его брат сделал миллионный подарок Москве — картину из своей коллекции — в память о Нистере. С одной единственной просьбой: упомянуть имя брата, в память о котором работа появилась на стенах одного из лучших музеев страны.
Тетя Лена так и не узнала, что упоминания о Нистере нет.
В мастерской киевского скульптора Оли Рапай от пола до потолка — стеллажи… А на них чего только нет. Такого разнообразия цвета, форм, изысканных линий нигде больше не увидишь… Вечный праздник… Вазы, блюда, подставки, скульптура малых форм. Нет работы, которую не хотелось бы в руки взять, полюбоваться, повертеть… Честно говоря, завидно, хочется видеть это каждый день… у себя дома. Мне повезло. У меня есть работа Оли Рапай-Маркиш.
В этот раз мы были в гостях у Оли вдвоем с Леной Сигаловской, она всегда посещала мастерскую Рапай, когда приезжала в Киев. Говорила, что в атмосфере ее мастерской ощущает особую духовность. Да и Олю любит. Не просто любит: они уже как родственники. Можно сказать, кровные. По арестованным.
— Подними брезент с пола, — говорит Оля, — позади себя. Осторожно, не наступи, там работа…
Я подняла брезент и ахнула. Я ахнула, а тетя Лена вскрикнула. Композиция называлась «Арест», свидетельство очевидца. Отца Оли, поэта Переца Маркиша, арестовали, а через некоторое время арестовали Олю и ее мать. И выслали. Память подсказала Оле, уже зрелому художнику, детали воссозданной сцены, характер и пластику фигур, документальную подлинность происходящего. И Лене, как видно, работа в точности напомнила сцену ареста Нистера. Смотрю, она содрогается от беззвучных рыданий. Господи, как они помещаются в ней, она такая крошечная… Оля что-то накапала в стакан — в комнате запахло лекарством. Наверное, так было и тогда… Всё повторяется, даже запахи.
— Ты читала стихи Маркиша?
— Не читала.
— Я получила в подарок из Франции, там переизданы, — говорит Оля, — узнала новые подробности. Лучше бы их не знала. Кто-то из соседних камер, как видно, уцелел. Маркиш пел, когда его вели на расстрел. То ли сошел с ума от пыток, то ли в уме был, но радовался, что всё кончится, наконец.
— А Нистера не расстреляли. Он умер в камере, от пыток.
Я не могу покинуть то время, наверное, так же, как Лена не могла покинуть свою комнатушку. Оно, время, не так отдалено от нас, как может показаться. От него остались свидетельства-раритеты, несмотря на все усилия уничтожить их.
Я давно уже, несколько десятилетий знаю название книги Дер Нистера «Семья Машбер». Название знаю, но книги не читала. Даже если бы она была переведена с идиш на русский, ее всё равно бы (тем более) уничтожили. Я услышала это название от Лены Сигаловской.
Однажды в нашей киевской квартире зазвонил телефон — звонит тетя Лена. Приезжай, говорит, в Москву, срочно, дело есть. Ну, приехала. Всё в ту же крошечную комнатку с гипсовым бюстом Нистера на шкафу, с сундучком-сидением возле стола, с каменным полутемным двором за окном.
Всё привычно и, кажется, никогда не изменится. И всё-таки, что-то теплеет в воздухе.
Тетя Лена говорит сбивчиво:
— «Семья Машбер», перевод на английский… издан в Лондоне… в предисловии упоминается моя фамилия, но сильно переврана…
Но кто-то потрясен судьбой писателя и его книгой, разыскал вдову (с трудом), прислал подарок. Он никогда не видел Лену, понятия не имеет, какая она… «Шуба. Рыжая. Огромная. Мы вдвоем можем в ней спрятаться…»
Спрятались вдвоем — в шутку. Но носила ее я одна всерьез и долго. Лет десять. Для киевской влажной зимы — ну в самый раз. И осталось только чувство горечи от несправедливости, в которой я невольно участвовала: пользовалась незаслуженным вознаграждением. Но я не думаю об этом, я думаю о Лене Сигаловской и о том, что есть вещи, которые невозможно уничтожить. Вот как эту книгу, что лежит передо мной: «Семья Машбер» — «The Mashber Family», и как имена людей, которых забыли упомянуть. И как саму нашу память, в которой живы те, пока живы мы.
* * *
Само время передает по наследству то, что надобно ему сберечь. Нет волшебства. Через нас же и передается, через нашу память и совесть. А мы адресуемся к следующим, уповая на их память и совесть. Хрупкая это материя. Она вроде завещания, оставленного временем: чтоб не распалась связь…
Франческо Петрарка, поэт эпохи Возрождения, писал своим друзьям из Авиньона во Флоренцию письма и отправлял их с купцами, движущимися на юг…