Я была обескуражена.
Я очень устала за прошедшие сутки, и когда раздался сигнал отбоя и женщины стали укладываться спать, я тоже легла. Но не прошло и пяти минут, как за мной пришли, посадили в «черный ворон» и повезли к следователю.
Это был тот самый следователь, который задержал меня. Очевидно, выловленную им рыбу он потрошил сам.
В общих чертах я уже знала, чего от меня хотят. Еще там, в районном отделении, он спрашивал об отношениях с редактором, говорил о «преступной связи с этим украинским националистом и шовинистом». Я была поражена: наш редактор — националист и шовинист?!
Почему же он брал меня под защиту от глупых нападок мальчишек-инструкторов, от хулигана машиниста и от пройдохи заведующего?
Почему в трудные годы талоны в закрытый распределитель на ботинки и брюки он отдал моему отцу, а сам летом ходил босиком? Он добрый человек, а добрые не могут быть преступниками. Он самый честный, самый чистый человек, какого я знаю. Какой дурак мог наговорить, что он националист, шовинист?
— Расскажите об организации, в которой вы состояли вместе с редактором. Назовите фамилии членов этой организации.
Чудак этот следователь! Я ему втолковываю, что в нашем местечке нет и не может быть никаких таких организаций. Слишком у нас все буднично. Простые люди думают о заработке, начальство — о планах. Все обожают Сталина и осуждают врагов народа. Откуда же взяться враждебной организации? А он не верит и в двадцатый раз задает одни и те же вопросы, пока ему самому не надоело и не захотелось пойти поужинать.
Сегодня на допросе появилось новое:
— Говорили вы, что встречные планы разоряют колхозы?
— Да, говорила. Но ведь это правда!
— Вы брали на себя смелость судить партию?
— Но ведь это же не партия творила, а какие-то отдельные люди.
— Вы слишком молоды, чтобы своим умом дойти до таких рассуждений. Кто вам внушил их?
— Никто. Это мои собственные умозаключения.
— Против кого вы собирались заниматься террором?
— Если бы я и состояла в какой-нибудь организации, то только не в террористической. Я и жука не раздавлю.
— Вот показания вашей подруги: «В 1935 году она собиралась украсть у редактора револьвер и заниматься террором…»
— Интересно! Я состою с редактором в одной организации и собираюсь украсть у него револьвер! Он же мог сам мне его дать. И почему, если она такая патриотка, она не рассказала об этом тогда же, в тридцать пятом году?
— Мы учли это. Она арестована за недонесение.
— Можно мне ее увидеть?
— В свое время мы предоставим вам такую возможность. А теперь расскажите…
И все начинается сначала.
Я устала, хотела спать, но он не отпускал. Только когда окна посветлели, и с улицы стал доноситься шум наступающего утра, он вызвал конвоира и отправил меня в тюрьму.
Как только я вошла в камеру, прозвучал горн. Подъем. Женщины вскакивали с постелей, оправляли одеяла с мыльницами и зубными щетками в руках садились на кровати в ожидании. Я легла, собираясь уснуть, но меня тут же растолкали:
— На оправку!
— Не хочу.
— Потом не пустят.
Нехотя встала и поплелась за другими в уборную.
К завтраку я не притронулась. Зачем в тюрьме есть? Нужно скорей дойти до истощения и умереть.
Снова попыталась прилечь, но меня подняли на поверку. Старший надзиратель объяснил, что днем в тюрьме спать не положено, и даже прислоняться к стене и закрывать глаза тоже нельзя.
— Но меня всю ночь держали на допросе!
— Это нас не касается.
Несмотря на запрет, я снова легла, не обращая внимания на стук надзирателя в волчок. А когда в обед я не приняла миски с супом, он оставил меня в покое, и я немного поспала.
После ужина — опять на допрос. И так — целую неделю. В голове у меня гудело, хотелось упасть на паркет и спать, спать, спать. В памяти всплыл рассказ Чехова «Спать хочется». Нянька задушила ребенка, который не давал ей спать. Может быть, задушить следователя? Я чуть не расхохоталась. Вот дура! Какой бред лезет в голову…
— Как вы дошли до жизни такой? — зевая, задавал следователь стереотипный чекистский вопрос.
— С вашей помощью, — отвечала я, тоже зевая. Когда я поняла, что мне не хотят верить, расхотелось их убеждать. Я или молчала, или отвечала какой-нибудь шуткой, или, глядя в сторону, зевала.
— Кто у тебя следователь, как его фамилия? — спросила меня однажды одна из сокамерниц.
— Ржавский.
— Ну и как? Сильно кричит?
— Нет, совсем не кричит. Только задает глупые вопросы. Кажется, он интеллигентный человек, только служба собачья.
— Хорош интеллигент! — с горечью сказала женщина. — Меня он таким матом обкладывал — сроду такого и не слышала…
И, отходя, пробормотала:
— Хорошо, у кого есть хоть какое-то преступление.
Я покраснела.
— Послушайте, — сказала я однажды следователю, с трудом разлепляя воспаленные от бессонницы веки. — Мне уже все надоело. Напишите что угодно. Но чтобы это касалось лично меня. А если будет затронут хоть один человек — даром время потеряете.
— А мы никуда не спешим, времени у нас хватает…
Моя личность их мало интересовала. На мне нельзя было нажить ни чести, ни славы. Им было приказано собезьянничать «Большой процесс» областного масштаба, и требовались имена «идейных руководителей».
Выдерживать бессонные ночи у следователя и бездельные дни в камере помогало мне крайнее напряжение нервов. Я знала, что дай я им волю на одну минуту — и я закачусь в позорной истерике.
В камере я жульничала: дремала то сидя, то положив голову на подушку. Но всякий раз вскакивала при стуке надзирателя в волчок. В конце концов, я обозлилась. Когда однажды к подъему меня привели в камеру, я сразу плюхнулась на койку, и ни оправка, ни завтрак, ни поверка не смогли заставить меня подняться. Я спала каменным сном до полудня. В полдень в тюрьму явилось какое-то высокое начальство. Меня с трудом растолкали, но, узнав, в чем дело, я опять легла. И вот начальство в камере. Я лежала, повернувшись лицом к стенке.
Задав обычные вопросы: «На что жалуетесь?» — и получив заверение, что «все хорошо», начальство обратило внимание на меня.
— А эта почему не встает?
— Она больна, — попытался кто-то робко выгородить меня.
— Если больна, должна лежать в больнице.
— Я не больна, — сказала я, чуть приподнявшись. — Мне уже целую неделю не дают спать.
Через час за мной пришли и отвели в карцер.
Карцер больше соответствовал моему представлению о тюрьме, чем наша большая, светлая камера. Маленькая каморка в подвале, с низким сводчатым потолком, с зарешеченным оконцем без стекла и низеньким лежаком, привинченным к цементному полу.
Я улеглась на лежак и сразу уснула.
Ночью я проснулась от страшного холода. Я пришла в тюрьму в ситцевой блузке, сатиновой юбке и туфлях на босу ногу. Других вещей у меня не было. И тут-то я почувствовала, «жаба тити дает». Этот первый тюремный холод я никогда не забуду. Я просто не умею, не в состоянии его описать. Меня морил сон и будил холод. Я вскакивала, бегала по камере, на ходу засыпая, ложилась и опять вскакивала.
Утром принесли хлеб и воду. Я отказалась принять это. Когда надзиратель, невзирая на мой отказ, поставил кружку и положил хлеб на лежак, я выбросила хлеб в окно, а водой сполоснула лицо и руки.
И на второй, и на третий день я делала то же самое. На третий день в обед мне принесли миску густого, наваристого супу и ломоть белого хлеба. Я ничего не приняла.
— Ах, дурочка, дурочка! — проворчал надзиратель. Пришел корпусной с врачом, и меня спросили, чего я добиваюсь.
Я заявила, что не буду принимать пищи до тех пор, пока мне не разрешат читать книги или, в крайнем случае, шить или вышивать. Они переглянулись и вышли из камеры.
А через минуту вошел пожилой надзиратель, присутствовавший при разговоре, и положил на лежак махорочную закрутку.
— Закури, легче станет!
До этого я никогда курить не пробовала. Не знала, как и зачем это нужно — курить. Я думала, что дым заглатывают в желудок, что казалось мне отвратительным. Но чтобы сделать приятное доброму человеку, я готова была проглотить хоть тряпку. И я стала глотать дым. Он волнами заходил у меня в животе, закружилась голова, затошнило, и вместе с тем появилось какое-то блаженное состояние забытья и покоя.