Очень доброжелательно она рассказала, что в самодеятельности девушки сгорают желанием играть в пьесах, но некому пьесы ставить. Сама она певица, в драме и когда не играла, а в опере над ней самой стоял режиссер. Через неделю у них концерт, и они хотят дать маленький отрывок из пьесы. Так вот, не смогу ли я помочь им поставить этот отрывок?
Я, не раздумывая, согласилась, как согласилась бы помочь нести бревно или потереть спину в бане.
Это был отрывок из одной глупейшей комедии — не то «День отдыха», не то «Дом отдыха», уже не помню.
Уже с третьей репетиции «актёры» перестали замечать подзаборный вид своего режиссёра.
И, может быть, такая нешаблонная «подача» себя сыграла роль в том, что во время концерта клуб — столовая была набита народом.
После концерта ко мне подошла седая женщина с милым, моложавым лицом и сказала:
— Это то, чего им не хватало. Нужна хорошая драма. Концерты немного приелись.
Как мне потом сказали, это была Ярославская, сестра известного историка. Она досиживала не то второй, не то третий срок.
В правительстве происходила какая-то какофония. Сталин спешил в коммунизм, его приближённые — куда-то в противоположную сторону.
Местной администрации было приказано сдать коров и приусадебные участки в колхоз (чтобы не тащить в коммунизм частную собственность). У многих была большая семья, и в основном они только и держались за подсобное хозяйство.
Помню, пришло к нам в барак начальство. По ароматному облаку, сопровождающему их, и по красным лицам чувствовалось, что они порядочно нагрузились.
Как положено, все вскочили и выстроились вдоль барака в две шеренги.
Задав обычный вопрос «жалоб нет?» и получив отрицательный ответ, один из них, видно самый пьяный, сказал:
— Ничего, товарищи(!), через год-два у нас уже будет коммунизм. И тогда все лагеря раскроются, и вы там будите первыми. Вам не нужно привыкать, у вас нет ничего своего, одна пайка, и ту вы делите с подругой. А мы обросли добром, хозяйством, и ох как трудно нам со всем этим будет расставаться!
Мы опешили. Кто-то из них подошел к проболтавшемуся начальнику, положил ему руку на плечо и кивнул на выход. Не помню, чтобы этот начальник появлялся потом в зоне.
«Еврейский вопрос»
Политика 1952 года не сулила ничего хорошего.
На сцену вылез давно заклеймённый позором, загнанный, но не уничтоженный «еврейский вопрос».
Газеты запестрели еврейскими фамилиями и бранью по их адресу. Предавались анафеме композиторы «за упадническую-мелкобуржуазную музыку», а учёные — «за отравление ума лженаукой», артисты объявлялись вне закона. Зверское убийство Михоэлса было расценено чуть ли не как акт патриотического негодования, а сам он был посмертно заклеймён клеймом буржуазного националиста.
Чем же была вызвана такая ненависть к народу, наполнившему своими телами Бабий Яр, к народу, пеплом которого удобрились поля Европы? К народу, постоянная вина которого, может быть, заключалась в том, что он дал миру Христа и Маркса?
Разгадка пришла потом, после многих разоблачений и раскраиваний, отмежеваний и расстрелов.
Болезнью Сталина, выжившего из ума на почве неограниченной власти, воспользовались некие пошехонские Геростраты. За залатанной ширмой «еврейского вопроса» они хотели спрятать от народа пожарик, который собирались раздуть в собственном гнезде.
Даже здесь, в лагере, где распределение «придурковских» работ зависело от квалификации человека, доверия, которое он внушал, или, наконец, личной симпатии старшего надзирателя, — теперь бралась во внимание НАЦИОНАЛЬНОСТЬ. Евреев к работам более чистым и лёгким было категорически запрещено допускать.
И самое неприятное и постыдное было в позиции, которую в этом вопросе занимали некоторые бывшие коммунистки — еврейки.
— Ну, раз партия говорит!..
Была здесь журналистка из Красноярска, болельщица самодеятельности, некая Войталовская.
Её талант, эрудиция, красноречие, которыми она, безусловно, обладала, были замкнуты в клетке тогдашней политики, если можно назвать политикой кавардак, царивший в стране.
А таланту и логике тесно в клетке. Пытаясь оправдать то, чему оправдания быть не может, и искать логики, где её днём с огнём не сыщешь, бедная журналистка настолько запутывалась, что потом не знала, как и выпутаться из дебрей собственного красноречия.
На почве «политической бдительности», а скорей всего ради риторической тренировки, она затеяла полемику и со мной, и, как ни странно, эта полемика разделила на два лагеря не только наших товарищей, но и само начальство.
Началось вот с чего.
После двух-трёх удачно поставленных спектаклей нам разрешили поставить «Любовь Яровую» — мечту некоторых участниц самодеятельности. По всей лагерной трассе её ставить не разрешали, но нам разрешили, несмотря на мои протесты. Разрешили, сославшись на меня:
— Она не исказит!..
Трудно себе представить героев «Любви Яровой» в исполнении визгливых и грудастых актёров. Но, слава богу, здесь было достаточно «коблов».
«Коблы» — это человеческая разновидность, порождённая многолетним безмужним существованием.
Этот средний род не признавал женских платьев, ходил только в мужском и обладал хрипловатым голосом, похожим на мужской. Так как большинство их было лагерными старожилами, их женственные зачатки засохли на корню. Рудименты грудей можно было рассмотреть только в бане, куда они вместе со всеми ходить не любили.
Вот из этой породы и вербовались актёры на мужские роли. И надо сказать, что многие из них не ударили лицом в грязь.
Ничего не поделаешь, приказано — нужно ставить. И я взялась за «Любовь Яровую».
По ходу спектакля требовался хор для исполнения революционных песен и для сцены встречи белых.
Хор состоял в основном из западниц, обладавших хорошими голосами и умелым регентом. Поэтому молитвенные и военные песни во время встречи белых звучали у них несколько проникновеннее и мощнее, чем было дозволено политикой.
Вот в это и вцепилась Войталовская.
После второй или третьей сводной репетиции, на которую пришло начальство и кое-кто из зэковской элиты, допущенной на просмотр, во время обсуждения Войтановская вдруг заявила, что хор из картины встречи белых нужно убрать. Что в сознании зрителя этот хор создаёт перевес в пользу белых, порождает симпатию к ним, а это политически недопустимо, и — запенилась красноречием.
Выслушав её, я возразила, что революция действительно имела врагов сильных, с мощной военной, материальной, а следовательно, и декоративной базой, в то время как революционный пролетариат обладал только силой гнева, ненависти и веры в победу. И что, если из спектакля убрать хор, это затушует, принизит силу противника, и вместо кровавой битвы получится карикатура, борьба с ветряными мельницами. Что революция тем и сильна, что победила в неравной битве, в которой на стороне противника была мощь оружия и пропаганды капиталистического строя, а на стороне революции — только вера в неизбежность царства справедливости и готовность отдать жизнь за это царство, и… тоже запенилась.
Короче говоря, на этом обсуждении Войталовская потерпела поражение. Выслушав обе стороны, начальник управления сказал ей, чтобы она занималась своим делом — щипкой слюды, а я своим — доводкой спектакля, как я его понимаю и нахожу нужным.
На этом она не успокоилась. Потерпев поражение в открытом бою, она пошла на нечестные приёмы. Стала за моей спиной обрабатывать начальника лагеря. Я почувствовала это по его недоверчивому и насторожённому отношению ко мне.
От основной работы — щипки слюды — была освобождена одна Спендиарова. Я же десять часов отрабатывала в цехе. Норму я, как ни старалась, выполнить не могла, мне помогали девушки из самодеятельности. У меня обострилась болезнь ног. Я не знаю, как она называется. Ноги от долгого сидения распухали, покрывались багровыми и синими пятнами, горели огнём, и ступить на них стоило больших мучений.