Первая лекция была посвящена изложению развития науки истории; г. Грановский остановился, кажется, на Фихте. Два частные замечания я сделал бы ему: он слишком скудно определил влияние Канта на историю и все еще, по старой привычке, слишком много приписывает Гердеру. Гердер был прекрасное явление в германской беллетристике, симпатический человек, открытый всем интересам искусства и науки, всему сочувствовавший и ничего не знавший основательно; окруженный толпою немецких педантов и цеховых ученых того времени, он мог сосредоточить на себе любовь современников и даже заставить их поверить в свое глубокомыслие, но он мыслил фантазией, он был поэт и дилетант в науке – и оттого не был двигателем. Что же касается до Канта, то дело совсем не в том, что он писал об истории, но какой он дал мощный толчок всему разумению человеческому; кантианизм отразился во всех сферах мысли – и во всех сделал переворот. История не могла быть изъята, и действительно, Шиллер пошел от кантианизма и развил его до своих «Писем об эстетическом воспитании человечества». А эта диссертация в письмах – колоссальный шаг в развитии идеи истории.
Но на сей раз довольно. Если что-нибудь не воспрепятствует, я доставлю вам общий обзор лекций и несколько частных замечаний. Надеюсь, что г. Грановский не подаст на меня в суд челобитную, как Шеллинг на Паулуса. Мы, русские, как-то не привыкли свою мысль, свое слово считать товаром, личной собственностью. – Г-н Грановский читает довольно тихо, орган его беден, но как богато искупается этот физический недостаток прекрасным языком, огнем связующим его речь, полнотою мысли и полнотою любви, которые очевидны не только в словах, но и в самой благородной наружности доцента! В слабом голосе его есть нечто проникающее в душу, вызывающее внимание. В его речи много поэзии и ни малейшей изысканности, ничего для эффекта; на его задумчивом лице видна внутренняя добросовестная работа. Вот все, что я могу вам сообщить.
Рама, назначенная г. Грановским, обширна: он хочетпрочесть историю средних веков до конца, то есть до того времени, как католицизм развился в Лютера, феодальная раздробленность – в самодержавную централизацию и Европа сталадо того тесна вновь развивающемуся миру, что великий генуэзец отправился искать Новый свет. Прощайте! Жду известия о ваших университетских и литературных событиях.
<1843>
Ум хорошо, а два лучше[79]*
В особенности лучше для издания журнала. Наиболее читаемые и уважаемые журналы издавались у нас всегда парою литераторов: «Северная пчела», «Маяк», «Москвитянин». Г-н Сенковский знал это и, за неимением alter ego[80], он сам раздвоился, как Гофманов Медардус, и издавал «Библиотеку для чтения» с бароном Брамбеусом, – время славы и величия этого журнала было временем товарищества с Брамбеусом. «Маяк» явным образом стал тускнуть с тех пор, как издается одним г. Бурачком; даже признаки бешенства, прорывавшиеся в его литературных обзорах, мне кажется, происходят от одиночества. Но на верху литературной славы теперь, как и прежде, – два журнальные брака: Н. И. Греч и Ф. В. Булгарин – в Петербурге, С. П. Шевырев и М. П. Погодин – в Москве. Московская чета, впрочем, еще не так известна, как наши добрые и любимые Филемон и Бавкида петербургской журналистики, и потому подробное рассмотрение той и другой пары не лишено занимательности. Плутарх любит сравнивать один на один великих людей; мы, во всем опередившие древний мир, можем сравнивать их попарно. Конечно, наши пары, при всем авторском пристрастии к предмету, не совсем плутарховские герои. Один из четырех уважаемых нами литераторов может иметь на это притязание и даже неотъемлемое право – это Фаддей Венедиктович. В его жизни есть что-то античное: он, как Сократ, знаком не токмо с нравственною философиею, но и с мечом, – не токмо с одним, но и с двумя… но это выходит из круга нашей параллели.
Начнем с главного: четыре героя, составляющие две пары, – люди вселенской известности. Г-на Булгарина переводит г. Меццофанти, г. Гёте упоминает о г. Шевыреве, г. Шеллинг спрашивает о философских статьях г. Погодина, г. Греч усердно кланяется г. Гизо. Но в их отношениях к Европе найдутся оттенки, которые необходимо уловить. Греч и Погодин обтекают часто разные страны, Булгарин и Шевырев обтекли их и успокоились. Греч, по прекрасному выражению «Москвитянина», рассматривает Европу в полицейском отношении, обращая всего более внимания на чистоту и порядок. Погодин ее же рассматривает с экономической точки зрения, в отношении дешевизны и дороговизны предметов, нужных путешественнику. Булгарин любит вспоминать (точно маршал Сульт), как он был в Испании, а Шевырев никогда не забывает, как он был в Италии. Европу все четверо не любят, но каждый по-своему; в этих точках пересечения легко измерить всю необъятную противоположность их; самые средства, которыми они хотят отвратить добрых людей от Запада, разны: так, г. Греч останавливает вас, обращая внимание на слабое полицейское устройство, на нечистоту улиц; г. Погодин стремится застращать дороговизной и издержками; г. Шевырев с ужасом указывает на разврат мышления, на порок логики, овладевшей Европою; г. Булгарин своим собственным примером, патриотизмом «Северной пчелы» заставляет любить и предпочитать Петербург всему миру.
При этом каждый из них милует на Западе какую-нибудь страну. Степан Петрович любит Италию, поющую октавы, Фаддей Венедиктович и Николай Иванович нравственную семейную Германию, Михаил Петрович – западных славян, потому что он их считает восточными.
Так же, как Европу, они не любят и современную науку и не токмо не любят, но и не знают ее, – да и зачем же знать то, чего не любишь. Греч и Погодин не бранят науку, потому что они считают себя выше ее; они на нее смотрят, как мы смотрим на азбуку, – несколько с улыбкой, и в этой улыбке видно гордое сознание: «Мы-де знаем, что там написано, нас не проведешь», – они развили в себе высшие взгляды, перед которыми интересы науки – ребячество. Греч иногда даже защищает науку: отдавать справедливость врагам – свидетельство сердца, полного благородством, откровенностию и прямодушием, – качества, всегда отличавшие греческую историю и «Историю» Н. И. Греча. Степан Петрович не таков: он хорошего слова о западной науке не скажет; у него есть своя «словенская» наука, неписанная, несуществующая, а словенская. В ее-то пользу он готов выдать за общество фальшивых монетчиков и зажигателей всех последователей презренной писанной науки. Гнев г. Шевырева какой-то католический; он обучался ему в Италии. Фаддей Венедиктович – это петербургский Сковорода, невский Коцебу; его наука – практическая мораль; о теории, методе, системе не надобно и спрашивать; он редко говорит о науке: она слишком безлична, чтобы сердить его; а когда ругнет ее, – то наскоро, имея в виду нравственную цель.
Греч и Шевырев – филологи и грамматики; Шевырев – первый профессор елоквенции после Тредьяковского; он читал в Москве публичные лекции о русской словесности, преимущественно того времени, когда ничего не писали, и его лекции были какою-то детскою песнею, петой чистым soprano, напоминающим папские дисканты в Риме. Греч публично читал в Петербурге поэзию грамматики и тронул всех, доказывая, как счастлив должен быть тот язык, который так хорошо, как мы, спрягает глаголы.
Погодин и Булгарин – историки, но с разных концов: один идет от происхождения Руси до Х века, другой – от нашего благодатного времени до 1810 г. и даже до аустерлицкой битвы. Погодин, впрочем, не токмо не участвовал в рюриковскую эпоху, но издавал, больше общинно, исторические труды; а Ф. В. участвовал сам в важнейших событиях нашего века, он сперва сделал современную историю и потом начал писать об ней.