Под стук колес и покачивание вагона Спивак стал опять дремать, потом перестелил под собою поудобнее шинель и плащ и заснул еще на несколько часов.
Проснулся он от шума и смеха под вечер, на следующей большой остановке. Люди внизу сидели другие. Где-то сошел старик в солдатской шинели, высадились инвалиды, не видно было учительницы. Пассажиров не убавилось, в вагоне стало еще тесней, но лица были новые: какие-то молодые женщины, одна в белом берете, другая в вязаном пуховом платке, бойцы в форме пограничников, железнодорожники из ремонтной бригады.
Беседой и общим вниманием в купе завладел новый пассажир — рослый краснощекий человек лет тридцати, в сером костюме, в шляпе и в спущенных гармошкой хромовых сапогах с подвернутыми голенищами. Пассажир живо подхватывал любую тему разговора, обнаруживая большую осведомленность и в рыночных ценах, и в марках немецких бомбардировщиков, и в женской психологии, сыпал беспрерывно прибаутками и анекдотами, от которых одни смеялись, а другие морщились и отворачивались.
Спивак смутно припомнил, что видел сквозь дремоту, как этот парень лез в вагон, проталкивая впереди себя женщину в белом берете, волоча бесцеремонно, прямо по ногам пассажиров, чемоданы.
Укладывая тяжелый чемодан на багажник, парень в шляпе ворочал его одной рукой и чуть не уронил. Спивак обратил внимание, что правая рука его была искривлена в кисти, но почему-то решил, что это у него не от ранения, а какое-то старое, еще, может быть, довоенное увечье или природный изъян. За эту свою поездку домой Спивак много встречал в тылу фронтовиков, уволенных по чистой. Он узнавал их по остаткам военной формы, по вылинявшей гимнастерке или пилотке, по выправке, медалям, гвардейскому значку, с которым многие и дома не хотят расставаться. Таких фронтовых отметин не видно было у пассажира.
Прислушиваясь к разговорам новой компании внизу, Спивак несколько раз уловил брошенное парнем в шляпе выражение: «Все равно война», — ходячее выражение, которого он терпеть не мог, и, нахмурившись, отложив в сторону газету, взятую было опять из-под головы, повернулся на бок, лицом внутрь купе. Он почувствовал, что не выдержит и вмешается в вагонную беседу, принявшую совсем другой тон, чем несколько часов назад. Неприязненно глядя сверху в затылок пассажира в шляпе, склонившегося к женщинам, Спивак решил про себя: «Еще три раза скажет: «Все равно — война», — слезу с полки».
Разговор шел (рассказывал пассажир) о том, как в каком-то хуторке на Киевщине матери, чтобы спасти своих дочерей от мобилизации в Германию, сами якобы заставляли их приглашать к себе единственного оставшегося у них мужчину, парнишку лет семнадцати. Целью было — получить медицинское свидетельство о беременности, освобождавшее женщин от мобилизации. Тому прошло уже два года. Пассажир рассказывал со смехом. Теперь, мол, на хуторе сплошная родня — братишки да сестренки по отцу. А парня угнали в Германию. Других спасал, сам не спасся.
Женщина в белом берете спросила: что же будет, если этот парень вернется из Германии домой? Как все устроится? Ну, на одной, может быть, женится, а с другими как?
— Спишется на войну, — рассмеялся пассажир. — Мало ли каких случаев не бывает сейчас. Поладят как-нибудь. Сейчас ревновать не приходится, при таком недостатке мужчин. Надо поделиться друг с дружкой теми, что остались. Война!
«Раз», — засек про себя Спивак.
Пассажир долго разбирал, бросая игривые взгляды на женщин, различные варианты, как можно поладить. Особенно часто оборачивался он к пассажирке в белом берете, слушавшей его не без интереса.
— Сколько ж их, бедных девчат, угнали немцы! — вздохнула старуха. — У меня сестра в Полтаве — двух дочек угнали у нее и внучку. А другая внучка только тем спаслась, что бешеная собака ее покусала. Доктор знакомый делал ей уколы и справку выдал. Не взяли, осталась дома. А тех не слышно… Спасут ли их наши, когда дойдут до Германии? Там же сейчас что делается, бомбежка какая! Содом-Гоморра! Вот так пропадет дите на чужбине безвестно, и все будешь ждать: может, вернется?..
Поезд стоял на какой-то небольшой станции с разрушенным вокзалом и сухими, опаленными огнем тополями вокруг кирпичных развалин.
— Опять застряли, — сказал кто-то. — Не обгоняет никто, и встречного не слышно, а стоим.
— Жинка дежурного молоко продает, — сказал боец с рыжими усами. — Еще не расторговалась. Один пассажирский поезд в сутки: не продать сегодня, до завтра прокиснет.
Все рассмеялись. Улыбнулся и Спивак.
За окном послышался продолжительный свисток главного.
— Поехали!
— Расторговалась?
— Кончила. Выручку подсчитывает…
— Раз поехали, то надо по сему случаю закурить, — сказал пассажир в шляпе, вытаскивая из кармана портсигар и сложенную гармошкой в длину папиросы газету.
— Да хоть бы не все разом! — взмолилась старуха. — Стоял поезд, не могли выйти на двор покурить, а тронулся, опять за цигарки. Дышать уже нечем!
— Ничего, мамаша, самосад-корешки прочищает грудь-кишки, — сказал боец с рыжими усами. — Это вроде дезинфекции. Всех клопов и вшей поморим в вагоне, ежели имеются таковые.
Пассажир в шляпе был, видимо, разъездным агентом по снабжению какого-то завода или треста. Судя по его рассказам, он много краев объездил: Донбасс, Харьковщину, Запорожье, Киевщину, много видел и слышал. Но видел он все как-то однобоко, лишь с интересующей его стороны: со стороны гостиниц, вокзалов, ресторанов. Харьков после немцев в его описании выглядел городом частных кондитерских и пивных: «Чего хочешь подадут, хоть птичьего молока, но, конечно, денежки надо иметь». В Киеве дешевая водка, нигде на Украине дешевле не найдешь. В Ворошиловграде ему удалось ловко устроиться с билетами на московский поезд: познакомился с одной железнодорожницей, которая говорила ему, что он очень похож на ее мужа, мобилизованного на восстановление дорог в прифронтовой полосе, — теперь билет оттуда в мягкий вагон обеспечен на любое число. Харьков, кроме кондитерских, понравился ему еще банями своими.
— Бани там — красота! Зайдешь в номер — как в квартиру: две комнаты, вешалка, диван, столика только нет посредине с самоваром. Семейные номера. Приводи в номер кого хочешь. Раньше не было их, а сейчас разрешили… Война! Все равно!..
— Два! — отметил, раздражаясь все больше, Спивак и, кажется, произнес это вслух, потому что парень в шляпе, подняв голову и посмотрев на него, спросил:
— Что говорите, товарищ капитан?
— Ничего, — ответил Спивак. — Километры считаю. Продолжайте.
Но пассажир, заметив пристальный взгляд капитана, стушевался. Рассказав еще один безобидный дорожный анекдот, к которому нельзя было придраться, он умолк, достал из чемодана книжку, принялся читать. Спиваку, обдумавшему хорошую отповедь неприятному пассажиру, стало даже досадно, что тот молчит и не повторяет больше своей поговорки. Заряд пропадал даром.
Поезд опять остановился. За окнами послышались выкрики: «Пирожки с маком! Яичек вареных! Семечек! Кому семечек?» Усатому бойцу удалось наконец, поддевая снизу финкой, открыть окно. Пассажир в шляпе высунулся, подозвал девочку, купил у нее семечек, стал угощать женщин. Все принялись грызть, собирая шелуху кто в горсть, кто в носовой платок. Пассажир, читая книжку, плевал прямо на пол, однако не на видное место, а за чемодан. Кто-то сказал: «Проводница будет ругаться, что насорим». Парень махнул рукой: «Ничего, тут и без нас уже сору по колено. Выметут. В военное время за это не штрафуют». «Можно считать, — три», — решил Спивак и нагнулся с полки.
— Вам, гражданин, я вижу, хуже будет жить, когда кончится война.
— Почему? — поднял голову пассажир.
— Отпадет ваша поговорка. Потеряете почву под ногами.
Упершись в края полок, Спивак спрыгнул вниз. Сесть было негде. Женщины подвинулись, уступая ему место. Капитан присел на край старухиного фанерного чемодана, поставленного на попа в проходе у столика.
— Что это у вас, молодой человек, за выражение: «Война, все равно война!» — приступил Спивак к пассажиру. — Только и слышно. Я засек: за час три раза сказали. Если посчитать, что вы восемь часов спите, а шестнадцать на ногах, — сорок восемь раз в день повторяете эту глупость. В месяц — тысячу четыреста сорок раз.