Валентин Овечкин
Собрание сочинений в трех томах
Том первый
Учитель
I
Овечкин был властителем чувств моей молодости. Сказать бы — «дум», да будет перебор. Именно чувств!
Имя было озонным, притягательным, хмелящим, в нем содержался какой-то азарт: «Валентин Овечкин»! В колхозном строе я не понимал к той поре практически ничего, кроме разве того, что немец в сорок первом сохранил что-то подобное колхозам, назвав их только «общинами», что партизаны, изредка попадая к нам в присивашскую степь, рассказывали, что на «Большой земле» колхозов больше нет, а в сорок шестом Коля Крючков, единственный колхозник из нашего класса, хлебной карточки не получал, а ходил в школу только ради крохотного ломтика хлеба к «школьному завтраку». И с паспортом у него возникли большие проблемы, тогда как нам, совхозной братве, милости доставались «от природы».
Что мы родились вольными, а Коля Крючков — крепостным, это я и сейчас произношу с боязнью и оглядкой.
Под Кишиневом в пору поздней молдавской коллективизации стояли неубранными черешневые сады, людей в бараньих шапках увозили за что-то (за что-то же везут, значит — надо!) в какую-то Кулундинскую степь, но для меня в бедном университете Кишинева хлебозаготовки, группы урожайности, сама разница между райкомом и райисполкомом оставались скучной тарабарщиной. Однако пришла осень 1952-го, поступили книжки «Нового мира» с «Районными буднями», где странная колхозная жизнь отдавала слякотью, насилием, горем, и никаких тебе «Поддубенских частушек», никаких лукавых плутовок, скорее мат, команда, пот, брань. А «Свадьба с приданым», значит, так же не похожа на нашу жизнь, как шедшая тогда во всех кинотеатрах «Девушка моей мечты» не похожа на эсэсовскую Германию.
Это имя — «Валентин Овечкин» — я отделил из череды лауреатских колхозных обязательных чтений и, более того, удостоил включения в дипломную о великих стройках коммунизма. В один ряд с Борисом Полевым, молодым Аграновским, любителем шагающих экскаваторов Анатолием Злобиным мой избранник никак не входил, но я старался, всячески загонял его, калякая что-то насчет того, что подъем пока еще отстающих колхозов — тоже великая стройка…
Овечкин послал меня и на целину. Именно он, потому что функцию дрожжей общества выполнял тогда он один. Цикл «Своими руками» выходил в «Правде» в конце лета 1954-го, а через полгода я уже подал заявление «на новые земли». Надо было ехать и своими руками выправлять и чинить изломанное кем-то скверным и злым. Кем? И почему это должен был делать я? Перед целиной, сибирскими просторами и т. п. никаких моих вин не было, моя «терра» ограничивалась Крымом, Молдавией да Кубанью раннего детства, но… боялся опоздать! Что ни новый кусок Овечкина, то больше страх, что профукаешь жизнь, поезд уйдет непоправимо. Надо жить как Овечкин: за город не держаться (а у меня уже было уютное двухкомнатное гнездо на чердаке), начальству в рот не глядеть, труса не праздновать и цели иметь достойные, а не пальто для жены и не гонорар в конце месяца.
Открыл целину — да! — Хрущев, но послал меня и тысячи, тысячи других Овечкин. Скажете — наша волна была ответом на Двадцатый съезд? Но до съезда-то было еще ого-го сколько! Кулундинская степь, куда я попал, жила еще как бы с отрицательным знаком: ссыльные молдаване, калмыки, чеченцы, целые селения сибирских немцев с комендантами и запрещениями покидать бригаду, а тут еще поток амнистированных уголовников, посланных шалунами из ГУЛАГа «на освоение целинных и залежных земель»!..
Однако же я жил в мире продолжавшейся «Трудной весны». Вот этот директор МТС в Суетке, инженер с Магнитки, — он почти овечкинский Долгушин, а вот этот сговорчивый, считай, Руденко, то и дело из края налетит кто-то пугающе схожий с Борзовым. Разве что копий Мартынова не видать!..
Книга, приходя к нам кусками, дисциплинировала. Ни разу мысль о бегстве, о том, что, мол, хватит, намерзлись и пыли наглотались, не приходила в голову: подтягивал известный кодекс чести, ты был включен в стремительный, ракетный по быстроте процесс «поумнения» автора и солидарного с ним читателя.
От не больно сложных постулатов 1952 года «не зарезать курочку, что несет золотые яички», не подрывать передовые колхозы, «чтобы все строили коммунизм, а не въезжали в царство небесное на чужом горбу»,
через первое внушение колхознику «ты хозяин своих полей» в 1953-м и выяснение, «откуда страх взялся», сковавший всю нашу жизнь страх, и «что заставляет идти против совести»,
к осознанию в 1954-м, что «ответственны за тяжкое положение в отстающих колхозах мы, местный партийный актив», к повороту иерархической лестницы узким концом вниз («из районов в колхозы, из области в районы, из Москвы в область — все ближе к деревне»),
через здравые и важные частности организационного, снабженческого, технического преображения, через замену блудливого «достал» благородным «купил», через обломки веры во всякие чудеса, в том числе и в королеву-кукурузу, к всеобъемлющему демократическому выводу главы 1956 года: «Никогда ничего плохого не случится с колхозом, если у колхозников будет высоко развито чувство коллективного беспокойства за свое добро, чувство хозяев своей жизни».
Какое-то время (какое только именно?) они, Хрущев и Овечкин, были полными единомышленниками, и писатель словно бы стелил шпалы для скорых и дерзких решений. Что это, перехват функций высших горизонтов власти? Литературный бонапартизм? Нет, скорее завязь демократического мышления. Из письма А. Твардовскому еще в январе 1953 года, когда Сталин жив, а в умах еще вечная мерзлота: «Может быть, не дело литераторов подсказывать правительству какие-то организационные решения, но безусловно наше дело показывать ход новых процессов в жизни из глубины, показывать назревание необходимости принятия организационных решений, не откладывая дело в долгий ящик… Нам же, народу, жить при этих организационных формах».
«Дней Александровых прекрасное начало…» Когда Хрущев стал изменять самому себе, Хрущеву Двадцатого съезда, когда возникла в нем трещина, расколовшая его жизнь на слова и дела, когда именно получил идейную отставку автор «Трудной весны», и фраза-разоблачение — «Хочется нового «Кавалера Золотой Звезды» почитать, только получше написанного, и уже про наши дни» — навсегда поссорила писателя с «нашим дорогим Никитой Сергеевичем» и превратила его в ссыльного от публицистики — это надо вычислять специально. Для нас тогдашних ясно было только, что Никита уже не тот, что прежде, а Овечкин — тот, и что писатель не гнется, не угодничает. Оборвал же «Трудную весну» еще в середине 1956 года! Отнял мандат на доверие!
А целина оставалась лейб-гвардией «главного агронома страны». Он бывал на ней едва ли не каждую осень — хлеб Казахстана и Алтая был, собственно, единственной реальностью, какую он мог предъявить «городу и миру». Мы, тридцатитысячники и просто трактористы — «целинщики», писарчуки-журналисты и сельские учителя в совхозах, население «сборно-щелевых» домов, мученики бездорожья, буранов, пыльных бурь, служили как могли авторитету «дорогого Никиты Сергеевича» и торжеству его идей «по дальнейшему подъему». Но нас угнетали не беды быта, торговли, техники, нет: мы были достаточно советскими людьми, чтобы знать твердо — плохо только здесь, а кругом зато хорошо, и чем у нас хуже, тем другим, значит, богаче и лучше. Нас оскорбляла ложь Никиты — она была циничнее лжи Сталина! Провозглашено планирование снизу — и разом районная писарня засажена за какие-то «перспективные планы», где этажи вздора и наглости лезут до небес. Поповская раздвоенность на слова и дела, высмеянная Овечкиным! Никита сам учил себя обманывать! Этот сильный и умелый политик, разумный и опытный человек, сумевший и убийственный сельхозналог отменить, и ввести элементы купли-продажи в реальную колхозную жизнь, и выстоять ночь своего Доклада на XX съезде, и сталинских сатрапов Кагановича, Молотова, Маленкова свернуть в бараний рог, — он пристрастился ко лжи наркотически, требовал ее все в больших дозах! Хрущеву мстил внутренний его Сталин, и целина, личное его государство, выявляла двойственность, «черно-белость» Никиты Сергеевича сильней некуда.