В следующую неделю Президент подписал сто тридцать семь указов, заметив, правда, что они подчас противоречат друг другу, поскольку требования у его сограждан оказались почему-то неоднородными. Среди прочих указов были: лишение психически ненормальных избирательных прав; запрещение абортов у лесбиянок; продажа спиртных напитков круглосуточно и без перерывов на обед; право на содержание домашней скотины в городах и поселках городского типа; право на свободу говорить все, что вздумается, не отвечая за свои слова; указ о лишении кассиров, банкиров, товароведов зарплаты (все равно воруют); и другие симпатичные указы, которые вы и так должны знать, а если не знаете, значит, вы живете в другой, иноземной стране, и вам на эти указы должно быть ровным счетом начхать.
Как только все сто тридцать семь указов были обнародованы, жизнь в стране против ожиданий и прогнозов стала совсем хреновой. Через неделю остановились заводы, товарные поезда встали на запасные пути, товары из магазинов растащили по домам. В другой раз все бы забастовали, но теперь было как-то неудобно перед Сидоровым, как-то неловко.
Сердца болезненно сжимались, когда он появлялся в телевизорах и, оптимистично улыбаясь, делился с народом наболевшим: своей нарастающей тревогой, своим пониманием скверности происходящего, и присылаемыми подарками – с наиболее потертыми визитерами. Сидоров говорил доступными словами, изображая при этом, что он, как никто другой, понимает состояние дел, не забывая, впрочем, намекать – ЧТО же досталось ему в наследство от беспардонного и злодейского диктатора Продакшина. И народ, голодая и распродавая свои накопленные вещи, все еще продолжал любить Сидорова. Но очень не долго. Имя Сидорова упоминалось с каждым днем все реже, пока вообще не выпало из разговоров.
А потом стала наблюдаться еще одна престранная вещь: граждане потянулись цепочкой к могилке Диктатора, что находилась между захоронениями неизвестного Парашютиста и одного известного Филателиста. «Я был диктатор! Именно я повинен в твоей собачьей жизни. Попробуй теперь достань меня!» – скромненько гласила эпитафия на надгробии Продакшина, и народ, вместо того, чтобы идти на работу, скапливался возле этой могилки, сморкаясь в платки и протирая влажные глаза.
Как-то спонтанно, в людских массах стало меняться мнение о Продакшине, откуда-то всплыли какие-то забавные истории, воспевавшие в нем множество смешных и добрых черт. Как-то постепенно стали появляться аргументы в пользу административного устройства государства, были напечатаны слова о том, что Продакшин «не хотел быть добреньким за чужой счет» и мужественно олицетворял в себе жесткую власть, а вовсе не злодейское начало. Позволял он все-таки ругать себя в уборных, сам был непритязателен – носил одну и ту же фуражку, а между тем уровень жизни при нем постоянно нарастал (за счет падения курса иностранных валют).
В чем-то толпа была права, ведь Продакшин дал ей все! Он, Продакшин, дал им мишень для ненависти и объект для любви (Сидорова), он никогда не сознавался в своих ошибках – и его стали теперь считать непогрешимым, он измывался над своим народом, но теперь-то было ясно, что он понимал свой народ, как никто другой.
Наряду с этим, ползли уже мрачные слухи, что смертельно устал Сидоров на своем бессонном посту, устал окончательно и бесповоротно. Он все еще издает до тридцати указов на дню, тасуя их попеременно, в зависимости от подошедших к этому времени просьб, но уже собран его красный чемодан с пожитками, и скоро намеревается Сидоров отвалить на свою историческую родину – в Австралию, где и будет писать мемуары о постигшей его всенародной любви, а потом вселенском разочаровании.
И действительно, одним солнечным утром Сидоров вышел из особняка со своим чемоданом и поехал на вокзал. По дороге его никто не узнавал, потому что народ принимал его за одного из его двойников, так что Сидоров благополучно добрался до какой-то забытой станции и пошел вдоль железнодорожного полотна. Прошагав минут десять, он лег на рельсы и стал ждать груженный товарняк.
Сидоров вспоминал что-то о своем детстве, не утруждая себя какими-то излишними переживаниями. Но когда по рельсам пошел гул и вдали заурчал паровоз, одна мысль все же стала прослеживаться: «Сама по себе любовь бессильна и несостоятельна, без того, чтобы всеми своими фибрами не возненавидеть Смерть…» Но отчего в его голове возникало именно это соображение – об этом можно строить только догадки.
ИЗ СБОРНИКА НОВЕЛЛ «ТОЧКА ПОКОЯ»
Точка покоя
Волнение в стакане с неразбавленным грисли улеглось, но Рондокс так и не смог ухватить дно уплывающим взглядом. Голова его стала непомерно тяжела, а глаза уже перестали различать грани стакана. Когда он снова прикасался к нему вслепую, рука начинала дрожать, все равно что ложилась на талию прелестной незнакомки.
Рондокс отодвинул от себя стакан, бросил на стол карты и закрыл лицо руками. На него нашло какое-то помутнение, такого с ним не бывало еще ни разу. Он вовсе не был пьян, две порции грисли не в счет, и еще минуту назад Рондокс чувствовал себя совершенно здоровым.
– Риччи, повтори! – прохрипел кто-то сиплым голосом, и только, когда посланный мальчик принес его заказ, Рондокс понял, что это был его голос и заказ принадлежит ему.
– Спасибо, парень, – бросил он вслед белобрысому мальчику. Слова вязли на яз
ыке и с трудом отрывались, но он все же это сказал. Или нет?
Рондокс осторожно помотал головой и зрение вернулось к его глазам так же неожиданно, как и исчезло. Он посмотрел на своих партнеров, застывших с картами в руках, – Хонса и Бренди, лучших парней в этом паршивом городе, с которыми он провернул сегодня одно прибыльное дельце.
– Что-то со мной не в порядке, ребята, – попытался сказать им Рондокс, но тут все снова поплыло перед его глазами.
Сквозь вязь нарастающего шума он уловил вопрос Бренди: «Все четко?» и невозмутимый ответ Хонса: «Как в аптеке!» Эти реплики вошли в барабанные перепонки Рондокса оглушительным шепотом, потом в его глаза ударил слепящий свет, от которого он зажмурился. Вспышка померкла, залитая черными чернилами. Так продолжалось вечность.
Рондокс не чувствовал своего тела и сейчас не смог бы поверить, что оно у него когда-то существовало. Но вот вселенная вокруг него стала светлеть, и из серого, все охватывающего пространства, всплыло покачивающееся ярко-зеленое пятно. Степенно оно приблизилось к его глазам, выросло до необъятных размеров и бросилось в его лицо.
Вместе с этим пятном пришли звуки.
«Что же со мной, черт возьми?.. Что же со мной?» – кружилось в голове Рондокса. Тонкие иглы протыкали его сознание, как стрелы мастеров, пущенные в мишень.
Зеленое пятно стало принимать четкие формы, туман рассеялся, и иглы выпрыгнули, отпуская. Теперь Рондокс понял, что он стоит, взявшись за голову, среди бескрайней равнины. Необъяснимо гладкая, она простиралась во все стороны до самого горизонта. Тяжелый и густой цвет зелени угнетал своим однообразием, неба не существовало и не понятно было, откуда плыл этот блеклый, теневой свет.
Рондокс зажмурился и постарался сбросить с себя охватившее его оцепенение, развеять весь этот мираж. «Сейчас все исчезнет, я снова окажусь в баре Риччи ДеКарта, все будет хорошо, как было раньше. Мой обморок пройдет, и я снова окажусь в этом паршивом городе, отстроенном на бойне и на деньги мясников…»
Так уговаривал он себя перед тем, как окончательно открыть глаза. Он открыл глаза как можно шире, но зеленая равнина ничуть не изменилась вокруг него. Кроме того, что за своей спиной он ощутил чье-то приветливое сопение.
– Погода могла бы желать и более лучшего! – жизнерадостно булькнуло за спиной Рондокса.
Рондокс медленно обернулся.
– Эти облака сводят меня постоянно с умом, – заявил крепыш, обернутый в какой-то цветастый балахон.
– Простите, – сказал Рондокс, внимательно осматривая собеседника.