— Она уж два раза приносила щенят. Ты просто не представляешь себе, сколько с нею возни, когда начинается течка. Нет такого приблудного кобеля по соседству, чтобы не изловчился проникнуть в наш сад.
— Да, но вообще учинять такое над животным — по-моему, это ужасно.
Тим едва было не напомнил брату, как он сам упорно противился тому, чтобы жена завела еще хотя бы одного "пащенка", но смолчал. Майкл держал одно время датского дога, теперь его уже не было в живых, и любил говорить: "Я предпочитаю людям собак, Цезарь — людей собакам. Так что мы с ним ладим как нельзя лучше".
Когда ветеринар в долгополом, чуть не до пят, белом халате, покрытом ржавыми пятнами, удалился по длинному узкому коридору, Тиму почудилось, будто где-то внутри его черепа, в самой его сердцевине, кто-то острыми осколками стекла царапает по стеклу. На самом деле это где-то в невидимом отсеке визжали и тявкали собаки.
Поджав хвост, припадая всем телом к полу, дворняга Триция боязливо подобралась к хозяину. Майкл протянул вниз узкую руку, сука повернула морду, чтобы обнюхать ее, и застучала несуразно длинным хвостом по половицам, так что в столбе солнечного света взвихрились пылинки.
В машине Майкл взял ее к себе на колени и осмотрел то место, где свалявшуюся шерсть выбрили, чтобы сделать обезболивающий укол. Когда его пальцы принялись ощупывать ее, она тихонько взвизгнула, то ли от боли, то ли от удовольствия, возможно даже, и от того, и от другого разом. Он прижался щекой к ее морде, и длинный, упругий, точно резина, язык развернулся и лизнул его по носу и по губам.
— Напрасно ты позволяешь такое. В Японии от собак каких только паразитов не подцепишь.
— Тим! А ведь ты ревнуешь, ей-богу!
Тим пренебрежительно фыркнул, но Майкл не ошибся. Тим никогда сам не сажал собаку себе на колени, не давал ей лизать лицо или хотя бы руки, бранился, если это делали дети. И при виде того, как все это допускает Майкл, ему хотелось крикнуть: "Это моя собака! Спусти ее с колен! Не давай себя лизать! Это мое!"
Когда они ехали домой в наступающих сумерках, Майкл выглянул в окошко, на сей раз открытое, хоть воздух, который врывался в него, по-прежнему нес с собой пыль и обжигал лицо, и опять воскликнул с недоумением:
— Нет, все же какие они женоподобные! — Его руки почесывали дворнягу за ушами, и она сидела у него на коленях, зачарованно уставясь в одну точку бусинками глаз. Майкл обернулся к брату, чей светло-серый мохеровый пиджак все явственней темнел под мышками от пота, и попросил: — Расскажи мне, что с Рози.
— По-видимому, она умирает.
До сих пор это ни разу не осмелился сказать никто, даже неулыбчивый врач-американец из миссионерской больницы, который первым поставил диагноз "лейкемия", даже Лора в самые тяжелые и мучительные минуты, даже он сам, когда оставался наедине с собой. Но это была правда, и оттого, что Майкл не устрашился вырвать у него эту правду и выслушать ее, Тиму было почему-то совсем не так нестерпимо, как в тот раз, когда пожилая сестра-миссионерка рассказывала, что один ее маленький больной, страдавший тем же страшным недугом, выздоровел — да-да, полностью исцелился, или когда сам врач говорил, какие чудодейственные средства от болезней, которые принято считать неизлечимыми, буквально каждый день открывает медицина.
Лицо Тима вновь приняло оловянно-серый оттенок, лишь под глазами обозначились синяки.
— Да, по-видимому, вот так, — сказал он.
— Бедный Тим. Бедная маленькая Рози.
Узкая рука с желтыми от табака пальцами все так же поглаживала собаку за ушами, все так же хлестал сбоку в лицо обжигающий, насыщенный пылью воздух, и Тимом в какую-то минуту вдруг овладело тупое спокойствие, словно разом схлынули воды и из-под них обнажилась сплошная непролазная слякоть. Он глотнул, дернув кадыком, торчащим над запонкой воротника, которая, как шип, врезалась ему в горло (Майкл однажды заметил с беззлобной усмешкой: "В Англии, поди, мало кто, кроме тебя, до сих пор ходит в рубашках с пристежным воротником"), и единым духом выпалил:
— Лора, по-моему, знает. И, что хуже всего, Рози тоже знает, я думаю. Только мы никогда не говорим на эту тему.
— Лучше, может быть, говорили бы.
— Может быть.
— А возможно, и нет. Существуют вещи, которых не выдерживают слова. Как бывает, когда двое пытаются поднять ношу, которая им не по силам. Это их понуждает к нестерпимому напряжению. Что в свою очередь может привести, — он улыбнулся своей на редкость светлой улыбкой, — к разного рода трещинам и разрывам.
Но когда эти двое — мы с тобой, такая ноша по силам. Слова эти не были сказаны, и все же они были тут, между ними, и от этого губы Тима, сведенные в тонкую черту усилием подавить муку, не дать ей прорваться наружу, немного обмякли.
— Когда ты ждешь их назад?
Тим покачал головой, слыша опять, как где-то в глубине мозга, в самой его сердцевине, кто-то с хрустом и треском царапает битым стеклом по стеклу.
— Окончательно не решено?
— Надо сделать анализы — ну и прочее в том же духе. — Он глотнул, — Есть, конечно, надежда, что будут ремиссии.
И — чудо: сидя возле брата в тяжелом, как танк, автомобиле, который неуклюже двигался по улочке, такой узкой, что он, казалось, вот-вот заденет деревянные дома по обо ее стороны и разломает их на куски, как слон ломает ветки, пробираясь по тропе сквозь джунгли, Тим неожиданно сам испытал ремиссию, освободясь на время от прежних бессонных мук одиночества, тоски и безнадежного отчаяния.
— Чем ты теперь занимаешься? От тебя ведь никогда нет писем. Я никогда не знаю, что у тебя происходит.
Дворняга, изредка посапывая или ворча спросонья, спала у Майкла на коленях, серебристо-белый хвост ее, несуразно длинный при таком кургузом туловище, свернулся кольцом поверх его голой руки. У его стула опять стоял стакан — надо будет заказать завтра еще виски и джина, подумал Тим, вытряхивая последние капли "Белой лошади" из бутылки, утром едва только початой, — но он был совершенно трезв. Низко, прямо за краем забора, повисла луна, зеленоватые испарения, которые надышал сад за долгий знойный день, окружили ее радужным ореолом. Крошечными раскаленными дротиками вонзались в кожу укусы москитов, которые роились над ними, не обращая внимания на курильницу — змею, увенчанную язычком пламени и источающую сложное камфарно-плесенное благоухание.
— Почему, а открытка — я же послал тебе открытку из Бангкока, и какую красивую, и еще одну, из Гонконга, правда совсем не такую красивую, но послал. — А в открытках было сказано только, что странствия ведут его все ближе и ближе, и больше ничего.
— То есть я хотел сказать — где ты работаешь? И пишешь ли что-нибудь?
Время от времени Майкл поступал на работу то учителем в школу, то на Би-Би-Си, то в ЮНЕСКО, то в рекламное агентство. Ему хорошо платили, он работал блестяще, как того и следовало ожидать, — и добросовестно, что всякий раз бывало неожиданностью. Но проходило время, и им овладевали скука и нетерпеливое беспокойство — так у него произошло с браком, на первых порах счастливым, так много раз происходило в отношениях с друзьями. Вслед за этим наступал — не разрыв, нет, медленное, почти неуловимое скольжение прочь. "Вы чем-нибудь у нас недовольны? Может быть, вы считаете, что мы не так вас используем? Может быть, вам платить надо больше?" В ответ на каждый вопрос он отрицательно качал головой и улыбался этой своей на редкость светлой улыбкой, так непохожей на кривую, невеселую усмешку брата. Нет, что вы, говорил он. Мне просто требуется, как бы это сказать… petit changement de deсоr, слегка сменить обстановку.
— Работаю? — Он пропустил сквозь пальцы шерсть на собачьем ухе, наслаждаясь ее шелковистым прикосновением, как когда-то наслаждался — точно так же, не больше не меньше, — шелковистым прикосновением волос своей жены, той самой, о которой сегодня ему стоило труда хотя бы вспомнить что-нибудь. — Да нет, работы у меня в настоящее время никакой, и даже видов нету. Есть кой-какие сбережения, очень скромные. Ты ведь меня знаешь. Потребности мои нехитрые. Была бы еда приличная да выпивки вволю… Ах, кстати… — Он нагнулся за пустым стаканом и протянул его вперед.