45
Стефан с головой погрузился в работу основанной им ассоциации — после смерти Мюзиля, надо признать, он нашел в этом смысл жизни: оставшись в одиночестве, превозмогая боль, Стефан смог в полной мере реализовать свой нравственный и интеллектуальный потенциал, свое умение организатора — до сих пор его способности, при всем их разнообразии, томились под спудом, чахли; раньше Мюзиля очень раздражали его суетливость, леность, бесконечные телефонные разговоры; статьи Стефана вечно оставались неоконченными — словом, его окружал неописуемый беспорядок. Проблема СПИДа изменила общественное положение многих людей, они надеялись сделать на нем карьеру и заслужить признательность сограждан, особенно врачи пытались таким образом вырваться из рутинной медицинской практики. Доктор Насье сам вступил в ассоциацию Стефана и ввел туда своего приятеля Макса (я прежде работал с ним в газете) — Мюзилю почему-то он напоминал «жареный каштан». Доктор Насье с Максом оба имели дурную репутацию и потому прекрасно спелись. Стефану, видимо, они раньше очень нравились, особенно «жареный каштан», в результате он сделал их ближайшими помощниками. При этом Стефан повторял на все лады: «Я скоро передам вам дела, я создал ассоциацию, но теперь заниматься ею некогда, надоело выступать и рассказывать о ней по телевидению, пожалуйста, сходите в студию вместо меня…» На самом деле Стефану только чудилось, будто Макс и доктор предали его: так старикам доставляет болезненное удовольствие выдумывать, будто их наследники страдают алчностью, и, посулив тем сказочные богатства — бриллиантовое ожерелье или антикварную посудную горку, — они в последнюю минуту завещают все своему массажисту или мусорщику. Я в то время часто встречался и со Стефаном, и с доктором Насье и очень забавлялся, когда слышал от первого: «Глаза у них завидущие, руки загребущие!» — а от второго: «Нам приходится бороться с двумя напастями разом — со СПИДом и со Стефаном». Лишь эту шутливую «двойную игру» Давид и я позволяли себе с другом Мюзиля — Мюзиль, вот уж кто наверняка порадовался бы нашему коварству! Мы, однако же, сообщали Стефану обо всех попытках доктора Насье и Макса организовать бунт или переворот в ассоциации, ведь Насье простодушно делился со мной всеми замыслами. Поэтому Стефану удалось провести голосование и забаллотировать самонадеянную пару. Макс написал Стефану письмо, обвиняя его в нагнетании «атмосферы гомосексуальности» в ассоциации, — это привело к окончательному разрыву. Несколько месяцев спустя Стефан, все еще переживая стычку с Насье, но главным образом — предательство «жареного каштана», вскричал, встретив меня на улице: «Только не говори, что ты по-прежнему лечишься у этого Насье, — я и слышать о нем не хочу!» Я не сказал ему, кто мой новый врач, — ведь и тот был близок к Насье. Давид однажды пошутил: если найдут средство от СПИДа, Стефан в тот же день с горя повесится. Я повидался с одним старым другом, психиатром, — он тоже работал в ассоциации, — и он придумал, что надо говорить на сеансах больным СПИДом: «До болезни вы наверняка искали смерти, может быть, и не раз! Развитие СПИДа в организме действительно определяется психическими факторами. Вы сами хотели смерти — вот она и пришла к вам».
46
В последние месяцы жизни Мюзиль медленно, но упорно отдалял от себя любимого человека, желание уберечь его превратилось в рефлекс, в бессознательную осторожность: ведь к тому времени его собственный организм — сперма, слюна, слезы, пот и что еще, точно не знали — уже стал средоточием заразы. Все это мне позднее рассказал Стефан, не преминув заметить, что он здоров, избежал опасности — впрочем, здесь он мог и приврать, хотя он же, узнав, каким недугом на самом деле страдал Мюзиль, хвастался, будто незаметно пробрался к нему, умирающему, в больничную палату и жаркими, страстными поцелуями покрыл все его тело, напоенное ядом. Я не смог повторить подвиг Мюзиля — не уберег Жюля, а может быть, Жюль — меня, мы оба не уберегли Берту, но иногда в душе у меня еще теплится надежда, что детей или хотя бы одного ребенка болезнь пощадила.
47
Просматриваю свой ежедневник за 1987 год: 21 декабря, когда я разглядывал в зеркале ванной комнаты свой язык, бесстрастно, словно по привычке, копируя доктора Шанди, даже не зная толком, что именно там ищу, но стараясь разглядывать грозные симптомы, загадочные для меня, я увидел маленькие беловатые волоконца, тонкие папилломы, покрывавшие кое-где нижнюю поверхность языка. Глаза у меня остекленели, и на следующий день, во вторник утром, во время очередной консультации на сто двадцать пятую долю секунды остекленели глаза у доктора Шанди, когда он увидел мой язык: я следил за ним и поймал его взгляд — так сыщик ловит преступников с поличным. Доктор Шанди заметил роковой признак и не мог солгать, молод был хитрить, не то что Леви, Нокур и Арон, старые пройдохи; он еще не научился лгать в открытую, не моргнув глазом, перед лицом истины, зрачок его расширился на сто двадцать пятую долю секунды, словно диафрагма фотоаппарата, схватывающая изображение и жадно прячущая свою добычу. В тот день я должен был обедать с Эжени — и ничего ей не сказал, в этот миг я напрочь позабыл об окружающих меня людях, о дружбе, тревожные мысли захватили меня полностью. Накануне я провел вечер с Грегуаром, тогда я еще не знал уготованной мне участи, обманывал самого себя, но чувствовал — меня вот-вот охватит отвращение и к Грегуару, и к его ласкам. Жюля тогда не было в Париже, но когда он вернулся, я и ему сначала ничего не сказал. Доктор Шанди вовсе не хотел оглушать меня смертельным приговором, хотя вполне ощущал жуткую реальность моего диагноза, так как восемью месяцами раньше, до знакомства с ним, у меня уже был опоясывающий лишай. Он просто собирался очень осторожно подвести меня к новому уровню осознания болезни и при этом оставить мне, как говаривал Мюзиль, свободу выбора — либо прозрение, либо самообман. Предельно осторожно, едва ощутимо — словно смещалась то влево, то вправо на тысячную долю миллиметра стрелка осциллометра — доктор Шанди выяснял, изучая меня взглядом, готовый пойти на попятный, лишь только дрогнут мои ресницы, отдаю ли я себе отчет в надвигающейся опасности. Он говорил мне: «Нет, я же не сказал вам, что это решающий признак, но не стану вас обманывать — статистически он довольно значим». Когда же четверть часа спустя я, содрогаясь от ужаса, спрашивал: «Значит, это все-таки решающий признак?» — он отвечал: «Нет, я бы так не сказал, но все же он достаточно характерен». Доктор Шанди выписал мне фонгилон — густую тошнотворную жидкость желтого цвета, и в течение трех недель, утром и вечером, мне надо было полоскать ею язык; я привез с собой в Рим с десяток флаконов, сначала прятал их в чемоданах, а потом за другими склянками и коробками, на полках шкафчика в ванной и в кухонном буфете; по утрам и вечерам приходилось делать унизительную и гадкую процедуру, тайком от Жюля и Берты. Они вскоре приехали ко мне в Рим, мы жили там вместе: Жюль с Бертой спали наверху, в мезонине, а я один, на первом этаже. Рождественским утром я сообщил Жюлю по телефону, что случилось со мной (и по воле рока — с ними); Берте мы в этом не признались, чтобы не омрачать ей праздник. Жюль с беззаботным видом строил несбыточные планы и увлекал ими ничего не подозревавшую Берту: ближайшие несколько лет нам обязательно надо пожить за городом, Берте хорошо бы на время оставить свой пост в министерстве народного образования, взять отпуск на год — короче, я понял, негоже впустую расточать недолгие годы, что нам осталось прожить, ведь они уже сочтены. Между тем я продолжал писать свою заранее обреченную книгу, в ней шла речь как раз о поре нашей юности, когда мы — Жюль, Берта и я — встретили и полюбили друг друга. Я попытался сочинить нечто вроде похвального слова Берте, Мюзиль перед смертью тоже собирался то ли всерьез, то ли в шутку воздать хвалу мне, и каждый день я дрожал от страха — а вдруг Берта наткнется на рукопись, которую я привык спокойно оставлять на письменном столе?