Уйду ли первым в день любой,
Запомни — я всегда с тобой.
Сплетусь я с ветром, стану ливнем,
Землей и солнцем в сплаве дивном
И губ твоих коснусь потом,
И будет воздух невесом
На радость нам.
Но коль нема душа твоя,
Увидишь, как страдаю я.
Я буду полон злобой фурий
И обвенчаюсь с адской бурей,
Чтобы тебя под снежной вьюгой
Пронзить и холодом и мукой.
И коль забудешь ты про нас,
Я с ливнем разлучусь тотчас,
Расстанусь с солнцем и землею,
С тобой расстанусь и с собою,
И ветер заберет свое
И нашу жизнь накроет мглою,
Как забытье.
Я летел по Аустерлицкому мосту, я один владел еще не ведомой прохожим тайной, которой суждено было изменить облик мира. В этот вечер в теленовостях Кристина Окран — «солнышко», как называл ее Мюзиль, — воскресит его счастливый смех. Я зашел к Давиду, у него был Жан, оба сидели голые по пояс и чесались изо всех сил, приняв по дозе, чтобы не раскиснуть, они и мне предложили порошок, но я предпочел вернуться на улицу и снова запел.
38
На следующий день мы со Стефаном обедали в пиццерии неподалеку от его дома. Мюзиль умер от СПИДа, Стефан не подозревал об этом до вчерашнего вечера, пока не пошел вместе с его сестрой в ординаторскую и не прочел в регистрационной книге: «Причина смерти — СПИД». Сестра Мюзиля потребовала, чтобы эту запись зачеркнули, подчистили, густо замазали или соскребли, но лучше было бы вырвать страницу и вклеить новую; конечно, записи конфиденциальные, но кто знает, может быть, через десять — двадцать лет какой-нибудь биограф, навозный жук, захочет сделать ксерокопию этой страницы или просветит рентгеновскими лучами ее отпечаток на предыдущей. Стефан предъявил единственное написанное рукой Мюзиля завещание, оно ограждало его квартиру от нашествия родственников, но формулировки были слишком расплывчаты и не давали основания считать Стефана бесспорным наследником. Я успокоил его, сообщив, что Мюзиль в последние месяцы обращался к нотариусу, и дал ему адрес. От нотариуса Стефан вернулся ни с чем: завещание существовало, и, конечно, в его пользу, однако Мюзиль не успел подписать и по всей форме заверить составленный нотариусом текст — документ не имел никакой юридической силы, поскольку даже не был написан его рукой. Стефану пришлось торговаться с родственниками, в конце концов за ним осталась квартира с находившимися в ней рукописями, но право наследования он потерял.
39
В то утро, когда во дворе больницы «Питье» близ крематория должен был состояться вынос тела и церемония прощания, транспортники опять объявили забастовку; я опаздывал, на площади Алезии такси поймать не удалось, и я решил спуститься в метро, ехать надо было с двумя пересадками, а потому я еще больше задержался; в серых переулках старого квартала на набережной Сены, совсем недалеко от Института судебной медицины, у морга — каждый раз, когда я прохожу теперь мимо, у меня просто мороз по коже — уже скопилось множество людей, разыскивающих условное место встречи: Стефан решил опубликовать объявление сразу в двух ежедневных газетах, опасаясь, как бы церемония не оказалась слишком скромной по сравнению с пышными похоронами другого крупного мыслителя, умершего несколько лет назад; в результате квартал оцепили полицейские, а во дворе, куда должны были вынести тело, собралось столько народу, что я не смог протиснуться ближе к гробу, встал на цыпочки и смотрел, как философ, друг Мюзиля, кажется, взобравшись на ящик и забыв даже снять шляпу, тихим голосом произносит траурную речь; его просят говорить громче, он заканчивает и потом вручает текст Стефану. Тело унесли, и толпа рассеялась. Я подошел к Стефану и Давиду. Стефан сказал: мне повезло, я не видел умершего — зрелище было не из приятных. Давид не хотел ехать на похороны в деревню Морван, на родину Мюзиля, боялся, что просто не хватит сил; мне хотелось, чтобы он поехал, но Давид отказался наотрез — и зря, похороны вовсе не были такими уж тяжкими по сравнению с муками последних недель. Пока кортеж не тронулся, к Стефану все время подходили люди; известная актриса, дружившая с Мюзилем, вручила ему розу из своего сада и попросила бросить ее в могилу; тем временем секретарь, которого я тогда увидел впервые, рассказал мне вот что: в последний день, когда он видел Мюзиля, тот велел ответить согласием на все приглашения, полученные с разных концов света, хотя сроки их частично или полностью совпадали; потирая руки, Мюзиль от души веселился — он не прочтет лекцию в Канаде, не проведет семинар в Джорджии, не выступит на коллоквиуме в Дюссельдорфе. По дороге мы со Стефаном и секретарем остановились у какой-то забегаловки и отведали жареных колбасок — сделать это предложил Стефан, Мюзиль просто обожал колбаски. Мать, очень сдержанная, царственная, прозрачная от старости, встретила нас без единой слезинки; застыв в кресле, над которым висела картина XVIII века, она по-светски принимала важных соседок, пришедших выразить ей соболезнование; на видном месте — на круглом столике посреди комнаты — лежал еженедельник с фотографией Мюзиля на обложке. Брат Мюзиля показал нам усадьбу, она оказалась огромной, их род принадлежал к крупной провинциальной буржуазии, в деревне их уважали больше прочих; главенствовал в доме отец — хирург, практикующий в главном городе департамента. Я даже не предполагал, что Мюзиль вырос в такой зажиточной семье, но если поразмыслить, этим легко объяснялось все: вечное стремление к экономии наряду с полной безответственностью в денежных делах, равнодушие и даже нелюбовь к какой бы то ни было роскоши — эти качества я скорее отнес бы к проявлениям мелкобуржуазности. Брат, удивительно похожий на Мюзиля, показал нам великолепный сад; во время прогулки он вдруг остановился, склонил голову и произнес: «Эта болезнь неизлечима». Потом провел нас в комнату Мюзиля, где тот работал в студенческие годы, — самое запущенное помещение в доме, там никогда не топили, как в лачуге садовника, где Мюзиль устроил себе библиотеку, позже мать велела туда поставить все написанные им книги. Я достал с полки первую попавшуюся и прочел дарственную надпись: «Маме — первый экземпляр книги, которая обязана ей своим рождением». На следующий день по телефону моя мать рассказала мне, что слышала по радио интервью с матерью Мюзиля. Та сидела на складном стуле у ограды кладбища и беседовала с журналистами, словно на пресс-конференции: «Когда мой сын был совсем маленьким, то хотел стать золотой рыбкой. Я отвечала: зайчик мой, это невозможно, ты же не любишь холодную воду. Он задумывался, а потом говорил: ну только на секундочку, просто узнать, о чем она там думает». Матери непременно хотелось заказать мемориальную доску, где бы упоминалось название престижного института — там Мюзиль в конце жизни читал лекции; Стефан сказал ей: «Ведь все и так знают», а она ответила: «Конечно, сейчас знают, но через двадцать — тридцать лет, когда останутся только его книги, разве кто-нибудь вспомнит…» Мы по очереди брали из корзины по цветку, бросали их в могилу, и корреспонденты фотографировали каждого из нас. Вернувшись вечером домой, я позвонил Жюлю, но он не захотел со мной долго разговаривать — развлекался с двумя юнцами, видимо, наркоманами, которых только что подцепил в кабаке и слегка побаивался. Берта с пятимесячной дочкой уехала за город.