15
По возвращении из Мексики у меня в горле обнаружили чудовищный абсцесс, я не мог глотать и принимать какую бы то ни было пищу. К доктору Леви я обращаться не хотел, он запустил мой гепатит и небрежно относился ко всем моим недугам, особенно к постоянной боли в правом подреберье, наводившей меня на мысль о раке печени. Доктор Леви вскоре умер от рака легких. По совету Эжени я обратился в Центр функциональных исследований и завел себе нового терапевта, доктора Нокура, брата одного из моих коллег-журналистов. Я буквально допек врача, чуть не каждый месяц обращаясь к нему со своими болями в печени, и в конце концов он выписал мне направления на все обследования, какие только существуют на свете, мне сделали даже специальный анализ крови, показывающий уровень содержания трансаминазы в крови. Сходил я и на ультразвук. Во время исследования ультразвуком, пока мы вместе с доктором смотрели на экран и он водил зондом по моему слегка обросшему жирком животу, особенное внимание обращая на кишечный аппарат, я обрушился на него, мне не понравился его бесстрастный взгляд: показалось, будто равнодушие — это маска, он пытается что-то скрыть; в конце концов доктор Нокур рассмеялся. «Редко кто умирает от рака печени в двадцать пять лет!» — сказал он мне. Отправил он меня и на урографию, которая оказалась тягчайшим и унизительнейшим испытанием: ни о чем не предупредив, меня целый час продержали голым на ледяном металлическом столе, а в потолке было окно, через него мною могли любоваться кровельщики, чинившие крышу; некого было даже позвать на помощь, обо мне просто-напросто забыли, оставили лежать с толстой иглой в вене — в меня втекала какая-то лиловая жидкость, безумно жгучая; потом я услышал, как за ширму вернулась врач и заговорила со своим коллегой. Оказалось, она улучила минутку, сбегала вниз и купила себе на ужин бифштекс, а сейчас расспрашивала коллегу, как он провел отпуск на острове Реюньон. Но доктор Нокур счел, что именно это исследование дало результат, он и успокоил и огорчил меня: речь шла о не имевшем ничего общего с раком необычайно редком явлении, которого за тридцать лет своей практики доктор ни разу не наблюдал, — о врожденном дефекте почек, небольшом углублении, где скапливается песок и причиняет болевые ощущения; уролог посоветовал мне есть как можно больше лимонов и пить минеральную воду. Но прежде чем я успел наброситься на лимоны, боль справа исчезла. Я узнал, в чем дело, и она больше не давала о себе знать. На очень краткое время я, как ни странно, вообще перестал испытывать боль.
16
Между тем Эжени посоветовала мне обратиться к доктору Лериссону, гомеопату. Марина с Эжени были от него без ума. Эжени с мужем и сыновьями просиживали у него в приемной ночи напролет рядом с великосветскими дамами и нищенками — доктор поставил себе за правило брать по тысяче франков за визит с графинь и ни гроша с побродяжек. Эжени до головокружения гипнотизировала дверь кабинета, пока перед глазами не начинали плыть круги; порой случалось, что часам к трем ночи усталый доктор Лериссон приоткрывал ее, в щель просачивалось вполне здоровое семейство Эжени и выходило оттуда нагруженное рецептами: десять желтых капсул величиной с орех нужно глотать перед едой, пять небольших красных капсул и семь голубых таблеток после, а неисчислимое количество белых крупинок класть под язык. Сын Эжени чуть было концы не отдал от всех этих лекарственных пиршеств: у него был приступ самого обыкновенного аппендицита, но доктор Лериссон, возражавший против грубого хирургического вмешательства, ампутаций и лечения химическими препаратами, полагался только на сбалансирование природных сил при помощи вытяжек лекарственных и прочих растений. Тем временем у сына Эжени начался перитонит со всевозможными инфекционными осложнениями, в результате потребовались три операции, оставившие по себе чудненький рубчик от лобка едва не до ключицы. Марина восторженно уверяла, будто доктор Лериссон — святой, он принес в жертву своему врачебному искусству личную жизнь, даже его бедняжка жена счастлива тем, что он достиг столь необычайных высот. Марина ходила к нему по три-четыре раза в неделю, но никогда не сидела в приемной: ассистентка, завидев знакомые темные очки, сразу пропускала ее через боковую дверь в комнату, непосредственно примыкавшую к кабинету, где доктор Лериссон проводил самые чудодейственные эксперименты на самых прославленных пациентках, например, он помещал их голыми в металлический ящик, предварительно утыкав все тело иголками, через которые поступали жидкие концентраты трав, помидоров, бокситов, ананаса, корицы, пачулей, репы, глины и моркови. После процедуры больные выходили, шатаясь, красные, словно бы под хмельком. У доктора Лериссона пациентов было хоть отбавляй. Но благодаря особым рекомендациям Эжени и Марины, после длительных тайных переговоров с секретаршей меня все-таки удостоили консультации, хотя и назначили ее только на будущий квартал. И вот уже четвертый час я томился в приемной, с неудовольствием поглядывая на малосимпатичные физиономии окружающих, как вдруг ассистент с невыразительным лицом, облаченный в белый халат, открыл дверь и назвал мою фамилию. Я объяснил, что пришел к доктору Лериссону. «Проходите», — повторил он. Я, чувствуя подвох, твердо стоял на своем: мне нужен доктор Лериссон. «Я и есть доктор Лериссон, проходите же!» — ответил он и в сердцах захлопнул за мной дверь. И Марина, и Эжени так обожали его, что я невольно вообразил его красавчиком, покорителем сердец. С первого взгляда доктор Лериссон сообразил, чем я болен. Он взял меня за подбородок, пристально вгляделся мне в зрачки и спросил: «Головокружениями страдаете?» Услышав ожидаемый утвердительный ответ, добавил, что в жизни не встречал такого спазмофилика и что я дам сто очков вперед своей приятельнице Марине. Доктор Лериссон объяснил мне: спазмофилия, собственно, не заболевание, не функциональное расстройство и не нервное, это имитация либо того, либо другого, причем она особенно мучительна для организма, страдающего от недостатка кальция. Спазмофилия не имеет никакого отношения к психосоматике, она лишь овеществляет и локализует болезнь, которую человек полубессознательно, а чаще всего подсознательно себе воображает.
17
Успокоительное известие о врожденном дефекте почек и предположение о спазмофилии озадачили мой организм; лишившись привычных страданий и вожделея новых, он принялся вслепую, на ощупь исследовать собственные закоулки. Припадков эпилепсии у меня никогда не было, хотя я в любую секунду мог скорчиться от нестерпимой боли. Боли прошли, лишь только я понял, что заразился СПИДом, и вот теперь я весьма пристально слежу, как расползается по телу вирус, слежу, будто по карте, за его продвижением вперед и задержками, смотрю, где он прочнее угнездился и откуда атакует, угадываю и не зараженные еще участки. И все-таки эта вполне реальная борьба, которую ведет мой организм и которую подтверждают анализы, значит для меня куда меньше — погоди, что-то еще будет, дружище! — чем значили те, наверняка воображаемые болезни. Мюзиль, сочувствуя моим тогдашним мучениям, отправил меня к старенькому доктору Арону; тот давно уже оставил практику, но по-прежнему проводил два-три часа в день у себя в кабинете, доставшемся ему по наследству от его отца: здесь, казалось, ничего не переменилось с прошлого века — маленький, седой как лунь старичок тихонько семенил среди массивных, допотопных рентгеновских аппаратов. Выслушав все мои жалобы, доктор Арон провел меня в дальний угол кабинета, напоминавший подводную лодку, ибо тут и громоздились его древние монстры с торчащими во все стороны ручками и круглыми подобиями иллюминаторов, и велел мне раздеться. Маленький, прозрачный человечек наклонился ко мне и стал легонько постукивать деревянным молоточком по отзывавшимся дрожью пальцам ног, по щиколоткам, коленкам, словно играл на цимбалах. Затем он водрузил на лоб сферическое зеркало, исследовал мою радужную оболочку и, наконец, протяжно вздохнув, сказал: «Забавный вы, однако, человек!» Я сел за его письменный стол и произнес — очень хорошо помню эту фразу, произнес в 1981 году, Билл еще не сообщил нам об открытой недавно болезни, ныне связавшей нас всех — Мюзиля, Марину и множество других людей, о существовании которых мы вовсе не подозревали, — так вот, я произнес: «Руки буду целовать тому, кто назовет мне мою болезнь!» Доктор Арон полез в медицинскую энциклопедию, прочел какой-то параграф и сказал: «Я нашел вашу болезнь, она достаточно редкая, но не волнуйтесь, штука неприятная, зато с возрастом пройдет, это юношеская болезнь и годам к тридцати должна бесследно исчезнуть, самое доступное ее название — дисморфофобия, что означает — болезненная реакция на любые проявления уродства». Он выписал мне рецепт, я попросил взглянуть, оказалось, антидепрессант. Интересно, а не думает ли он, что такое лекарство больше навредит мне, чем поможет? Рассказав мне однажды о режиссере, который во время репетиции вдруг вбежал в комнатку за сценой, где спал его декоратор, и пустил себе пулю в лоб, Тео заметил, что виной всему антидепрессанты и только антидепрессанты, они выводят больного из оцепенения и вселяют в него эйфорическое желание действовать. Едва закрыв за собой дверь кабинета доктора Арона, я разорвал рецепт и отправился к Мюзилю поведать о приеме. Мюзиль взъярился. «Черт бы побрал этих районных терапевтов, — процедил он, — поносы и мокрота им, видите ли, надоели, на психоанализ потянуло, не диагноз, а черт знает что!» Да, незадолго до того, как Мюзиль упал без сознания у себя на кухне, за несколько недель до смерти, мы со Стефаном, не в силах больше слышать его надсадный кашель, заставили его пойти к врачу, и Мюзиль отправился к старому терапевту, по соседству. Тот осмотрел его и весело сообщил: такому здоровью можно позавидовать.