,Дорастили Петрушу в аспирантуре строгановки до восемнадцати. Черти старались, скачивали ему из интернета разные искусствоведческие бредни. Но парень защищаться явно не хотел. Красивый, здоровый, он отпочковался от Никиты и так дерзко шагнул в самостоятельную жизнь – аж брюки трещали в ходу. Четверо примерно ровесников – трое парней, считая Петра, и одна девушка – сняли квартиру с мастерской купно. Нашли такое. Зарабатывали ювелирным делом, и неплохо. Откопали из-под Ларисина дома заветный чугунок. У чьей-то бабушки выпросили дореволюционные серебряные ложки. Черти повздыхали, но перчить не посмели, а переселились в мастерскую. Ночевали на деревянных козлах, подстеливши козьи шкуры, козлом и пахшие. В свободное от ювелирных занятий время великолепная четверка отдавалась смелой современной скульптуре – образованный Петр был у них гуру. Расстановка любовных связей внутри этого неравностороннего четырехугольника от посторонних глаз тщательно скрывалась – а черти молчок. Всяк сверчок знай свой шесток. Четверо смелых завели на всех одно авто. Летом везли на багажнике во Мценск какую-нибудь неоконченную орясину. Доделывали на даче, там и водружали. Придуривались по полной.
Как же их звали, охламонов? Кстати, черти все были живы, все восемь поименно, без подмены. Сто лет для них – пустяк. А парней звали: Петр, как вы уже знаете, Максим и Ярослав. Девочку - Славяной. Марш «Прощанье славянки» не сходил с уст. Держалась девчонка так, словно ей сам черт не брат, а имеющаяся в наличии свита для нее слишком скромна. Лишь дефицит спальных мест в квартире и вообще места лимитировал, не то завела бы двор, приличествующий ее королевскому достоинству. А что Никита? Никита был допущен. Его признали своим, продвинутым за то, что упивался фильмами Ларса фон Триера и писал далеко не всем понятную музыку. Крайняя степень простодушия, сохраненная Никитой со времен его детской умственной отсталости, не позволяла ему задуматься о расстановке сил, взаимоотношениях и напряжениях внутри группы. Так – значит так. Его дети. Не по крови, по любви.
И снова лето – двойной участок в двенадцать соток, на меже давно растет малина. Бобыль Игорь – вечный, непоправимый сирота – сидит в плетеном кресле, притащенном чертями издалека. Не воруй где живешь, не живи де воруешь. Погромыхивает. Романтичная Славяна поет забытый романс начала прошлого века в ритме кек-уока:
Нас связали гроз раскаты,
Запах спеющей малины,
Да колеблемые ветром
Нити тонкой паутины.
Никто по хозяйству ничего не делает, окромя чертей. Те суетятся, толкаясь худыми довольно грязными боками. Впрочем, особой чистоты от чертей и не жди. Даже странно, ежели б они стали размываться. Лапы вымыл – и то хорошо. Подают на ими же сколоченный длинный садовый стол (старый сгнил) запеченную рыбу – сами наловили, сами испекли. Пирог с вишнями – косточки тщательно вынуты Ларисиными шпильками. Зеленый салат с крутыми яйцами – лазали в чужой курятник. Наши восемь бесов перестали играть в прятки и всем шестерым показываются: Игорю-звонарю, Никите-хозяину и четверым ребятишкам, кои сами навроде бесенят, различья мало.
Никита прямо на обеденном столе пишет, переводит нотную бумагу. У него появился ранний страх смерти. Вот не успею закончить… Всё равно что-нибудь да не успеет. Успокоился бы лучше. Кругом вечерняя благодать. Из-под тучи солнышко, от Мценска звон. Мотоцикла за воротами нет. Знать, Огрызко с Оглоедом сами поехали – без Игоря справляются. Избалуют они его, как избаловали Олега. А звонит Игорь классно. Но и пирог с вишнями хорош. Весь пропитан соком. Эта дача – наша маленькая удача. Правда, без чертей и на шести сотках наломаешься. А с чертями просто двенадцатисоточный рай. Вот таков настоящий у бога рай. Дальше наша фантазия не распространяется.
Как у нас-то в раю древеса растут,
На ветвях поют птицы райские.
Как у нас-то в раю жить-то весело.
Как у нас-то в раю жить–то некому.
Так уж и некому. Лариса с Иван Антонычем, да отец Анатолий. Может статься и Олег с ними. На рисунках Ботичелли тонкие такие деревца в раю. И у нас тонкоствольные вишенки. Соловей по ночам прилетает, на таком вот тонком прутике поет. Никита, закончишь ты или не закончишь последнее свое сочиненье – если так вот всё время писать, то уж наверняка не закончишь – ты уже видел краешком глаза счастье. Когда Иван Антоныч тебя ребенком на колокольню брал. Когда подросток-Маринка с тобой в четыре руки играла. Когда, юная, венки тебе плела. Когда ты переворачивал страницы альбомов, держа Петрушу на коленях. И сейчас, когда Славяна хлопает тебя по плечу: Никита, ты заработался. Отбирает у тебя нотную бумагу, аккуратно складывает, сует под крышку фортепьяно. Подумавши, приносит миску с водой, в которой плавают лепестки роз, и окунает Никитины фортепьянные пальцы. Он в их молодежной компании пятый-отмеченный. Его одобрило грядущее в их лице, в их четырех лицах, по капризному своему выбору. Не спасет никакая престижная международная премия – их много, премий и лауреатов. Улетят в ноосферу с его душой только счастливые минуты. Лепестки роз, плавающие в глиняной миске, что осталась от мценских базаров минувших времен. Звуки Петрушиной свистульки – он выводит его, Никитину, мелодию. Memento mori. Пока не поздно, присоедини к этой компании какого-нибудь очкастого консерваторского парня. Было бы кому хоть разобрать его, Никитины, каракули, когда… Как всё зыбко. Вдруг эти четверо не захотят, или тот, очкастый, ужаснется их свободе. Оставь попеченье. Делай что должно, и будь что будет. Черти моют нехитрую посуду. Четверо юных нюдистов расхаживают там, на Ларисином участке, в чем мать родила. Облезлый седой Игорь клюет носом в краденом кресле. Вернулись Огрызко с Оглоедом, смиренно ужинают рыбьими хвостиками и прилипшими к блюду крошками пирога. Чертям, промежду прочими добродетелями, свойственна умеренность в еде. Звон застрял в ушах Огрызка и Оглоеда – время от времени оттуда вылетает, ко всеобщему удовольствию. Воробьи как всегда расклевывают вишню, шустрики стреляют по ним из рогатки, нарочно не попадая – так, попугать. Это шустрик-то промахнется? да никогда. Просто не хотят огорчать Никиту. Подумайте: дохлый воробей кверху лапками под вишней. Бр-р-р. Игорь уже храпит. Очень мелодично храпит. И вообще его все любят. Считают Ларисиным приемышем, хотя утвердился он здесь уже без Ларисы. Но Никиту маленького, бывало, высоко подбрасывал – Лариса ойкала. Сколько тут толпится невидимых сиротских душ, ею обласканных. Покинут ненадолго тела и потрутся об Ларисины вишни. А кто уже умер из ее воспитанников, те на небе робко дотрагиваются до ее заметно светящейся души, как некогда цеплялись за любой малый краешек ее подола. Все мы у бога сироты. Одни в детдоме, другие в родительской квартире. Все подсели на надежду, что нас подберет любовь. С записочкой в кармане, с медальоном на шее - ищем всю жизнь, кто нас возьмет. И смерть наконец узнаёт нас. Я вас давно потеряла, но я тоже надеялась. Записка моя, мой медальон. Теперь вы дома. Здесь вас ждут.
Понемногу Никитины двенадцать соток превратились в музей под открытым небом. Иногда к великолепной четверке приезжали товарищи. Устраивали в темноте освещенье, топча клубнику. Подсвечивали шедевры, поливали шампанским. Щелкали фотоаппаратами-мыльницами. Что-то курили всем скопом. Некурящий Никита марихуану от немарихуаны не отличал. Свобода была обоюдной. Если они, молодые, вольны были придуриваться по-своему, то рано поседевший Никита имел право играть роль неоконсерватора. Его обожали, ему в виде исключенья позволяли быть самим собой. Очень великодушно с их стороны. Тем более, если учесть, что он, Никита, был хозяином. Петр не покинул Никиты, бдевшего с ним, бывало, в строгановке. Включил в свой круг, но оказывать на него давленья не стал, Помиловал. Накрепко привязались друг к другу черт с младенцем. Только младенцем в данном случае оказался старший.