«Эх!» — в эту ночь Оська не спал: ворочался, перебирал каждую подробность драки. Думал о Толике, «Ларисином злодее», и было ему как-то неловко и странно о нем думать. Не хотелось быть ему благодарным. Но если по-честному — ведь это Толик его выручил. И пошел себе дальше, как ни в чем не бывало... Вот тебе и «шкаф», «дуб». А ведь он смелый, Толик! Ведь один Серый, если разобраться, выше на голову и наверняка сильней Толика, а вся банда растаяла от одного его спокойного окрика. Ай да инженер Николаев!
Может, объясниться, поговорить с ним в открытую? И все-таки поблагодарить? Что, мол, раньше он, Оська, не понимал его, представлял не таким, а он... вон какой... (так, смущенно и сбивчиво, думал Оська в эту ночь об Анатолии). И они будут друзьями?.. У Оськи не было друзей.
Через день, когда Оська встретил инженера во дворе, он впервые с ним вежливо поздоровался. Толик рассеянно кивнул в ответ:
— А, здорово, здорово!
Оська собрался с духом и выпалил:
— Вы, это, позавчера вечером здорово двинули Серому... Без вас бы я... — Оська смущенно искал слова благодарности. — В общем, я вам должен...
— А? — сказал Толик. — Да-да. Там шпана привязалась к какому-то парнишке, я разогнал...
— Вот-вот, — сказал Оська, — это я...
— Ты видел?
— Ага, — сказал Оська. — Всего хорошего.
Оська уныло поплелся домой. Он был разочарован.
Толик, значит, даже и не заметил, кого он выручил! Что ж, изобретатель, талант, рассеянный. А он-то, Оська, чуть было не ляпнул ему: «Спасибо за спасение!» Обрадовался: «Друг, друг!» Тоже, друга нашел... Досадно было Оське за свои ночные фантазии. Снова вернулась неприязнь к Ларисиному Толику. Все встало на свои места.
Давным-давно это было! Где-то за гранью веков, в другой эре. Лет пять назад, до армии... И чего это вспомнилось ему?.. Ах да, зажигалка!
А впрочем, с годами сгладилась его антипатия к Анатолию. Хотя что-то осталось. Что-то в голосе, в спокойных Толиных движениях задевало Оскара. В голосе? Нет, в самой манере разговаривать — медлительной, словно Толя мысленно переводит с иностранного языка, а может, просто упрощает, адаптирует свои мысли, боясь, что для собеседника они будут слишком сложны. И отвечал на вопросы Толя тоже не сразу — сначала помолчит, точно раздумывает, стоит ли вообще отвечать данному товарищу?.. Это раньше задевало Оскара. Конечно, он понимал в душе, что Толя просто флегматик, человек тихий, к тому же рассеянный. Но все равно Оскар его недолюбливал. Хотя было время, когда каждый вечер, допоздна, он засиживался у соседей, играл с инженером в шахматы. Это было после смерти бабушки, за год до армии. А когда отслужил и вернулся, у Николаевых все изменилось.
Все изменилось на свете. Молодая женщина с ресницами, как подснежники, сидела на скамейке в сквере, а рядом стояла коляска. А в коляске — видел Оскар — торчало колечко соски над чем-то белоснежным; очевидно, это был ребенок, очевидно, эта женщина с ясными зимними глазами была матерью, а этот квадратный, рассеянный инженер — счастливый отец семейства. И для Оскара тут места уже нет. Ему тут нечего делать!
А семейство у Николаевых прибавлялось. Через год появился и второй ребенок.
Но все так же, когда он видел ее, сердце в нем замирало. Он все думал о ней. И все еще держалось, жило в нем какое-то предчувствие, предчувствие какой-то радости.
Мухин поднялся, его слегка шатало. Распахнул дверь веранды... Свежесть! Шумной водой и лесом пахнУло в лицо. Туда, в сильные, седые струи дождя, он вытянул руки. От студи пошла пупырышками, заныла покрасневшая кожа. А хорошо! Приятно... Вон соседский забор, весь мокрый, темный. А за ним — в глубине — навесик, а под ним — трехколесный велосипед, издали — как большой паук. Над ним плющ строгими вертикальными рядами добирается до крыши веранды: словно лезет дружная шеренга взломщиков, чтобы осторожно добраться до окон и враз соскочить внутрь. А что, если и впрямь? Ох и взвизгнула бы Лариса!.. А что касается Толика, он бы не смутился, медленно рявкнул бы: «А ну, катитесь!» (вспомнился Серый).
Лариса. Что она там делает? В лото со своим потомством играет? Чистит картошку?.. Занавесками синими с большими ромашками задернуты ее окна. Занавески синие с большими ромашками не дают ему увидеть то, что по-прежнему необходимо видеть ему каждый день: ее хрупкие по-прежнему, но уже чуть покатые плечи, ее спину-пружинку, ее длинные и оголенные из-под короткой — еще короче, чем носят нынешние девчонки, — юбки несоразмерно зрелые ноги. Ее волосы, льющиеся по плечам, рыжие. Но плотно задернуты синие занавески с большими ромашками. Эх, сорвать бы их!.. Лариса всегда занавешивает окна, когда дождь. Боится простуды? Или шума плюща? Или, может, дружными рядами вверх влезающих бритоголовых взломщиков в полосатых пижамах? Лариса — она такая.
И все же — он должен видеть ее каждый день! Ее волосы, ее ноги из-под короткого халата, ее голос — он не может без этого. А если по-честному, Мухин, то ведь ты и приехал опять сюда, в эту старую бабушкину развалюху, чтобы каждый день видеть свою придуманную Ларису. Как привык за все эти последние десять лет. Десять летних сезонов. Когда-то бабушка рассказала соседке про чудесное дачное местечко, и Лариса мигом сняла напротив Мухиных веранду. Бабушки теперь нет, отслужившему Мухину в августе сдавать в институт, и чего бы ему тут делать — а он опять приехал, а Лариса считает... Да ничего она не считает. Будет она вникать в такие пустяки. Она попросту четко использует его для своих хозяйственных нужд, как всегда использовала («ну-ка, мальчик, помоги») его готовность совершить для нее подвиг. Всегда — это-то Мухин давно понял — используя и разменивая эту готовность на мелкие поручения... Ну что ж. Ну, приехал — тут неплохо, кино, танцы в клубе. Иногда и он ходит с какой-нибудь девчонкой на танцы. С ребятами на рыбалку. Но почему-то в толпе он чужой и затерянный, а на рыбалке ему скучно. И снова его тянет — хоть на минуту — в Ларисин мирок эстампов, ковриков, летучего сквознячка ее эфирного лака и духов. Хотя сама хозяйка озабоченно появляется и исчезает то на веранде, то в кухне — не посидишь, не поговоришь толком.
Мухин вышел во двор. Дождь прекратился — сразу, как оборвавшийся широкий занавес, с шумом обрушился, и все. Пар прозрачный, чуть лиловый, пошел от земли. В нем дрожала и струилась трава, и забор внизу, и нижняя ступенька крыльца, и кошка на ступеньке. Мухин видел, как вышла во двор Лариса, поставила на траву ведро с мыльным бельем, стала укладывать в авоську пустые кастрюли. Собралась на речку... А небо просияло после дождя. Синяя река неба заплескалась лучами солнца, стало припекать; острее и слаще травами, почвой, березовым листом запахло в мире, и хозяйственность Ларисы показалась вдруг Мухину ненужной.
Он выскочил за калитку и огородами побежал к речке купаться. Босые ступни радостно, с чавком, глубоко вляпывались в парной, жирный чернозем грядок. Плевать, что до коленок заляпаны техасы! Хотелось петь Мухину, подпрыгнуть, сдернуть с неба облако, ухватить за уголок, как простыню с веревки (но вот беда — облака уже ушли с неба), обнять весь мир и, разлетевшись, с ходу протаранить головой стог — да и вместе со стогом бухнуться в реку. И плыть, колошматить по ней ногами и руками. И он бежал к реке, и пел, и приплясывал, вертя бедрами, и махал над головой руками... Он вволю накупался. Под конец зачесал расческой гладкие влажные волосы, сунул в карман расческу в крупных каплях речной воды и по вечереющим полям пошел домой. Легкость, умиротворенность чувствовал он во всем теле. Тело было кроткое и тихое. В этот день он не думал о Ларисе. Он вернулся и крепко заснул...
А чего еще делать на даче, как не болтаться целый день у реки! Грибов в лесу еще нет. Заниматься ох как неохота (а надо, надо, Мухин! And you must, you must do it, Myhin), все равно неохота, и он снова — на речке, весь день валяется на песке. Ласковым кипяточком поливает утреннее солнце спину и плечи. Хорошо так лежать и загорать, томительно и сонно на горячем песке, и приходят разные мысли.