«Ласточка — любимая игрушка ветра».
Жюль Ренар
Негр на эстраде бросил барабанные палочки и пропел: «Эвры монын...» Скорее — страстно прохрипел, прошептал свое «эвры-ы», чем пропел. И черное зеркало полированно блистало сбоку, в золоченой витой раме, и люстры переливались хрусталями... А их столик напротив зеркала. Они сидят лицом к лицу, друг против друга. Она тянет коктейль через соломину. Лариса.
Она хочет что-то сказать ему, что-то важное. Лариса! Она молчит. О чем молчит она? О чем-то важном... Но никто не знает и никогда не узнает — о чем она молчит.
Негр проскрипел пылко и загадочно «эвры моны-ын» и снова схватил барабанные палочки.
Школа. «Ты опять читаешь на уроке посторонние книги? Иди к доске»... Парта, изрисованная рожами, изрезанная перочинным ножиком.
Черт, какой ветрище! Да это прямо вихрь, смерч... Вихрь швыряет самолет, блестящий маленький самолетик. Он похож на ласточку, только — серебристую, его кружит, швыряет вверх, вниз. Он летит в солнце. И уже не видно его... Прямо в упор на солнце — вот это пике!.. Стойте, стойте, не пускайте его! Там мама! Ма-ама!
Школа. «Опять ты читаешь Хемингуэя на уроке? Дай-ка сюда книгу»...
Школа. «А-а-а!.. Держи Оську! Держи его, бей!..» Что это? Догоняют, дают подножку. «Бей заику!»
Самолет разваливается на куски. Железный дождь свергается с неба. Шмяк! — в сторону отлетает пропеллер...
А это Верка из их подъезда. С какой-то девчонкой перешептывается. «И никакой это не Оська, его по-настоящему ОскАр зовут. Нет, серьезно. Оскар Мухин. Он незаконный, от приезжего какого-то. Мать-то у него стюардесса».
«Але, але, аэропорт? Скажите, рейс 3052...» — бабушкин желтый палец дрожит в телефонном диске.
Догоняют. Затылком чувствует он частое, злое, чужое дыхание. Сейчас навалятся... Так и есть. Сбили с ног, снегом залепило рот, ноздри. Трудно дышать. «Ну, одноклассники!..» Душно.
Что это? Как стало вдруг тихо — тишина-то какая... Легко, как в реке. Или он уже умер?
«Аэропорт отвечает. Вы слышите? Слышите? Рейс 3052, к сожалению, не прибудет...» Кожица на дрожащем пальце у бабушки — сморщенная, как косо натянутый чулок.
А это Верка — соседка — все еще болтает с подружкой: «Мать-то у него стюардесса была, нет, серьезно, в самолете разбилась...»
Темень какая! Почему так темно? Ведь ночь кончилась... Они стоят вдвоем. Блестят, как река, ее волосы рыжие. Тонкая, необыкновенная... Волосы ее волнами лежат на плечах. Ясные зеленые глаза. Лариса!
Мухин шумно вздохнул и очнулся. Ну и кошмары, с чего это — с духоты, что ли? Смутно виднелась в сумерках дверка веранды. Зря затворился — совсем душно стало. Обалдеть можно! Вот и заснул на закате, забредил... Башка даже разболелась. «Скорее, скорее вскочить и — купаться!»
Он потянулся и улегся на спину... А все-таки она опять приснилась. Лариса.
Когда он увидел ее впервые? Матери тогда уже не было. Он учился в четвертом. А не в пятом ли? Нет, в четвертом. Тогда он не заикался еще, в одиннадцать лет. Никто, во всяком случае, не замечал. Впрочем, и теперь это почти не заметно, он преодолел это в себе. Страшные годы — позади, те годы и то одиночество, после мамы. Тогда и появилась Лариса...
В школе его не любили, слишком тихим и замкнутым был. Его дразнили — молчал, дергали, обзывали — молчал, потом вдруг зверел и набрасывался. Тогда с удивлением и страхом отступали от него, обозвав психом. И снова нарочно злили, чтобы посмотреть, как он психанет. Он стеснялся своего роста: был выше других и при этом вялым, тонкошеим. Стеснялся заикания — это уж в шестом и седьмом — и часто нарочно молчал у доски, молчал упрямо, назло себе, и, хорошо зная урок, получал двойку. Стеснялся имени и проклинал за это мать-стюардессу: «Это надо же так придумать, киношница, дура веселая! — к «Мухину» присобачить «Оскар»! Живи теперь на свете... Лариса, наверно, тоже в душе смеется, недаром же она кличет его с первого дня по-своему: «Оскар! Оскар!», с ударением на «о», а не ОскАр, как все. Так собакам, наверно, кричат: «Оскар — ко мне! Оскар — тубо». И в школе его дразнили вначале:. «Муха! Аскарида!» А он зверел и набрасывался...
Какой он тогда был? У бабушки есть альбом с фотографиями. Худющий, длинный. Спутанная белесая челка, сонные какие-то глаза. «Глазенапы», — весело говорила мама, и мамина тоненькая ладошка, пахнущая то духами, то карамелькой, нежно ворошила его соломенные патлы. Но это — так давно, даже не в школьное время, не в детстве, а где-то словно за порогом детства, и так это было недолго, недолго!.. — вот даже маминого лица он не может вспомнить: какое оно было при этом? — когда она ворошила его патлы и смеялась над «глазенапами»? Бабушка говорит, что она совсем юная была, ну, вот — как Лариса. Как — всего лет через пять после этого — Лариса, новая жилица в их доме.
«Так когда же это было? Когда?» Он рывком закинул руки за голову, шумно передохнул... «Хватит придуриваться, Мухин, ты же отлично помнишь, когда. Разве день тот — забудется?»
В тот день он сбежал с физкультуры. Мальчишки исчеркали мелом сзади всю его куртку. Дело обычное, и он сам черкал на чужих пиджаках, но на этот раз почему-то разобиделся. И когда все побежали в зал на физкультуру — скрылся в уборной. Там он кое-как оттер куртку мокрой ладонью и пошел домой с третьего урока... Возле их подъезда сгружали мебель. В притир к дверям стоял грузовик с откинутым бортом. Разным барахлом, этажерочками, кипами книг, тюками заставлены были подъезд и площадка у лифта. Старушенция со второго этажа объясняла кому-то, что это въезжают молодожены... К лифту было не протиснуться — все загромоздила мебель новоселов. Оська пробрался между шкафом и стульями, шагнул на лестницу. Там стоял и курил новый жилец. Наверное, муж. Широкий и громоздкий, в кожаном пальто — второй шкаф, но поменьше. Он занял собой все пространство, от стены и до перил лестницы. Оська поднялся еще на две ступеньки и оказался вплотную к новоселу. Тот не посторонился, взглянул на Оську, но его не заметил и стряхнул с сигареты пепел. Да ведь он же не заметил его, попросту не заметил! Оська хотел было попросить его подвинуться, но промолчал — чувствовал, сейчас начнет заикаться. «У-у, черт, шкаф проклятый, пнуть бы его сейчас нотой. Да он, пожалуй, и этого не заметит, только даром ногу отшибешь» (так было с ним однажды в детстве, когда Оська ударил ногой по стене). И он вдруг сам себе дураком показался и совсем-совсем маленьким, как мошка. Оська повернулся и сбежал по ступенькам вниз — там было уже свободнее, стулья отодвинуты, и там уже стоял лифт. Дверцы кабины до отказа распахнуты, в нее задвигали шкаф. Двое рабочих в серых стеганках подняли шкаф, втиснулись в лифт и осторожно опустили шкаф на пол у стенки. Потом один вернулся и прихватил еще какую-то тумбочку.
— Хватит, — оказал другой, — больше не потянет...
— Ставьте, ставьте! — зазвенел сзади женский голос.
Оська обернулся: девушка, рыжеволосая, в коротком платье, стояла и командовала рабочими. Платьице ее было вроде школьной формы, только яркого синего цвета. Да и сама она была яркая: губы красные огненно, а длинные ресницы — синие, и синие веки. А волосы стянуты в рыжий пышный хвост на макушке. Стояла она в центре всего этого развала — стульев, коробок, тюков и книжных связок, — стояла прямая и решительная (капитан на мостике во время бури) и распоряжалась всей этой суматохой и курсированием мебели.
— Еще этажерочку туда, она легкая, — хозяйка указывала пальчиком куда-то в угол.
Сверху, с лестницы, позвали:
— Лариса!
— Да-да? — она оглянулась.
Потом, что-то вспомнив, процокала каблучками через всю площадку — в угол, где стоял сервант. Обхватила его руками и отодвинула от стены.
— Поезжайте! — крикнула она, двигая сервант.
Шумно захлопнулась дверца лифта, кабина пошла вверх. А Оська все стоял и смотрел на Ларису.