Поразмыслив, я решил поехать к отцу. Ещё «не так поздно, до темноты сумею обернуться. Они там, у гор, чистят анхор[9], который обеспечивает нас водой.
До анхора я добрался быстро. У каждого кетменщика был свой отмеренный участок. На берег летели песок, глина, гравий. К отцу подвёл меня табельщик Мурадхан-ака. Узнав, что отцу пришла повестка, он сказал:
– Не расстраивайся, дядюшку Палвана[10] на войну не заберут. Он ведь один работает за пятерых. Что мы станем делать без таких людей?
И правда, если у других участок в четыре-пять метров, у отца он вытянулся метров на двадцать и уже почти вычищен.
Отец не спеша, размеренно выбрасывал на берег песок. Кетмень у него сделан по заказу.
Им, кроме отца, никто не может работать: лезвие с целый стол, тяжеленнейшее, просто ужас. Я еле приподнимаю этот кетмень.
Табельщик Мурадхан-ака какое-то время наблюдал за отцом, потом окликнул:
– Дядюшка Палван! К вам тут гонец на осле.
Отец поднял голову. Он тяжело дышал, на лбу его выступили крупные капли пота. Одна пола чапана заткнута за поясной платок – чорсу, рукава закатаны до локтей.
– Арифджан?
– Я это, папа, я.
– Вылазьте сюда, дядюшка Палван, – сказал табельщик. – Важный разговор.
Отец упрямо мотнул головой: нет, дескать, немного осталось, вот закончу, тогда и поговорим.
Весть, которую я принёс, отец принял спокойно.
– Ты смотри-ка, Мурадхан! – воскликнул он. – Сегодня только во сне видел, как я на белом коне уходил туда, куда садится солнце. Вот уж действительно вещий сон! – Больше папа ничего не сказал, только как-то отрешённо улыбался да то щипал нос, то почёсывал за ухом.
Прощание
Наш председатель не хотел отпускать отца на фронт, даже в военкомат ездил. Там он сказал, что Мирза-палван один выполняет работу трактора, если он уедет, то колхоз развалится на кусочки. Но его никто не послушался: «На фронте как раз такие богатыри и нужны».
Ночью отец свалил большую урючину в саду, распилил и нарубил дров, а под утро поехал на мельницу, намолол пшеницы и джугары. (Он, верно, думал, что этого хватит до его возвращения.) Вечером у нас собрались люди. Первой появилась во дворе тётушка Тулган с тремя мешочками в руках.
– Как только приедешь на фронт, передашь всё это двум моим сыновьям и брату. Скажешь, что мы тут все… – больше она не могла говорить, разрыдалась.
После неё пришли Парпи-бобо[11] и его жена тётушка Тухта. Дедушка Парпи – дядя нашего отца. А вообще в кишлаке у нас очень мало родных. Дедушка Парпи – и всё. А у матери здесь совсем никого.
Старики тоже принесли гостинцы для своих детей. Дед еле передвигал ноги, всем телом налегал на сучковатую палку. Он прошёл прямо в комнату, где сидели мужчины, но через минуту вышел обратно.
– Палван, поди-ка сюда, – позвал он отца.
Они повалили набок большую деревянную ступу, сели рядышком.
– Если бог даст и увидишь моих сыновей, перво-наперво поцелуй их в лоб, пусть их головы будут крепкими, как камень. – Дедушка Парпи протянул отцу узелок. – Это передашь Бурибаю. Здесь меховая шапка, пусть сразу наденет. Про то, что… наша сноха ушла к другому, не говори. Расстроится мальчик… Вот это Анарбаю. Постарайся передать побыстрее. Внутри лепёшки, а то зачерствеют. Вот этот полосатый мешочек – запомни, полосатый! – меньшому. Каково ему там, зелёненькому, не знаю… Аллах захочет, вернётесь живыми-здоровыми. Дай бог дожить до тех дней. Ты там младшенькому моему передай, пусть карточку свою пришлёт, я очень соскучился по нему, каждый день снится. За детей своих не беспокойся, пока я жив, в обиду их не дам. Я завтра же снесу этот забор, что разделяет наши дворы, будем жить одной семьёй. Вот и Ариф твой уже джигитом стал…
– Дядюшка, вы знаете, что я сам рос сиротой… – тихо начал отец. Мне показалось, что папин голос дрогнул. На глазах выступили слёзы. Я ещё не видел, как плачут мужчины. Мне стало не по себе: я отвернулся. Дедушке Парпи тоже, видно, стало нехорошо. Он заторопился домой.
– Пойду я, Палван, – заявил бобо. – Попробую приложить к ноге горячих отрубей, авось поможет. А то ноет и ноет, житья нету…
Мужская комната теперь была набита битком. Здесь собрались: наш сосед Мели-ака, дядюшка Туран, Разык-ака, что вернулся с фронта без ноги, Ходжаназар-ака с Речной улицы, молодёжь, старики.
Папа, оказывается, ещё осенью врыл в землю большой глиняный кувшин с вином. «Кто его выпьет, если я уеду?» – спросил отец и позвал на помощь Ходжаназара. Они вдвоем вырыли кувшин, стали разливать вино по чайникам. Я бегал с чайниками в дом. Когда гости управились с шурпой и наступило затишье, я тоже присел у дверей, прислушиваясь к разговорам взрослых. Говорили о положении на фронте, о том, что наши бьют фашиста почём зря, потом начали жаловаться на цены на базаре, говорить о голоде. В соседнем кишлаке умерло одиннадцать человек. Кто-то попытался испечь лепёшки из рисовой шелухи, лепёшки те начисто сгорели ещё в тандыре. Человек по имени Дехканшапка вёз из Исфары двенадцать килограммов пшеницы, так его бандиты убили и зерно забрали. Неожиданно в комнате снова появился дедушка Парпи. Видать, не смог усидеть дома один. Дед тотчас включился в разговор:
– Разыкбай, скажи-ка мне, сынок, вот что. Говорят, у этого гирмана[12] один глаз спереди, другой на затылке, правда ли это?
– Такие мне не встречались, – уронил Разык-ака, прихлебнув из косушки шурпы.
– Нет, я говорю про того самого, их военачальника.
– Тот тоже выглядит точно так, как мы с вами.
– А ты видал его своими глазами?
– Видал.
– Если видал, вот ты и скажи мне: мусульманин этот гирман или кяфир?[13]
– Кяфир.
– Коли кяфир, значит, один глаз его должен быть спереди, другой – сзади, разве не так? Ты, видно, разглядывал его невнимательно. Об этом написано ещё в Коране. Ладно, оставим это. Ты скажи мне вот что, Разыкбай. Правда ли, что каждая пуля этого самого гирмана со ступицу арбы будет?
– Правда, – подтвердил дядюшка Разык. – Снарядом она называется. Но наши тоже не меньше.
– Выходит, наши пули тоже здоровые?
– А то нет! У нас есть такие пули, как… – Разык-ака повертел головой, не находя сравнения. – Вы видели ступу, что стоит во дворе?
– Видел.
– Вот, каждая наша пуля с эту ступу.
– Бай-бай-бай! – удивлённо воскликнул дед, схватившись за ворот рубахи. – И с такими даже пулями не удаётся убить этого чудовища, а? Жувуч, видать, гад.
На вино больше всех налегал дядюшка Туран, он и захмелел раньше всех. Некоторое время сидел, странно зажмурив глаза, о чем-то думая своём, и вдруг вскипел, со всего маху ударил по огромной кости, лежавшей на дастархане[14]:
– Разык!
– Что? – вздрогнул Разык-ака.
– Ты чего болтаешь вздор?
– Я не болтаю вздора.
– О враге вы у меня поспрашивайте, у меня! Я их пятьдесят штук уложил, не меньше. Или это неправда?
– Чистейшая неправда, – сказал Разыкака, подмигнув остальным.
– Ты сам лгун. Я десять раз ходил в штыковую атаку. В каждом бою убил по пять немцев, я их прямо на штык нанизывал, вот так, вот так!
– Если бы ты убил пятьдесят немцев, то героем стал! Вся грудь была бы увешана орденами!
– Орденами?
– Да.
– Есть ордена.
– Ну-ка покажи!
– Эй, Разык, не приставай ко мне, понял? Я не за ордена дрался, понял? Я бился кровь за кровь, око за око! А ордена… я их раздал новобранцам, когда вышел из госпиталя. На память. Наказал, чтоб все дрались, как дядюшка Туран. Ты, Разык Хромой, много не пыжься: мол, разведчик, орден Славы имеешь… Я… я есть сержант Туран Урунов, с генералами за руку здоровался! «Сержант Урунов слушает!» Понял?! – С этими словами дядюшка Туран вдруг зарыдал. Он разорвал рубаху на груди, начал колотить себя по голове, выкрикивая имена погибших товарищей. Его подняли с места и кое-как увели домой, плачущего.