— Мадам Элизабет здоровее вас, — неожиданно рассердился Шарль. — У нее всего лишь маточная болезнь[3]. Она не в чуде нуждается, а в хорошем муже. Она молодая вдова, не забывайте.
Старуха испускает крик, она в восторге, но слегка шокирована.
— Вы так полагаете, доктор? Вы действительно так думаете? У мадам Дюбуа только… А ведь я тоже, знаете, овдовела очень рано, но никогда… И потом, этот обет.
— Болезненное возбуждение, — процедил сквозь зубы Шарль. — Это ничего не значит, абсолютно ничего.
И Пуаро откланивается, оставляя старую женщину с ее ломотой в костях, с ее сожалениями, четками. Однако ему не дают покоя с этой историей, и его злоба растет по мере того, как он снова и снова слышит рассказ об обете, который дала Элизабет, и этот рассказ расцвечивается чудесными подробностями: то голубь опускается на плечо молодой женщины при выходе из часовни, то за несколько дней до этого события Элизабет увидела сон, где ангел упрекнул ее в том, что она изменила своему давнему призванию, то из Ремирмона пришел слух, будто ее мать, наказанная за жестокость, чуть ли не обезумела, а отцу являются по ночам злобные бесы. Все так явно приносят Элизабет в жертву своему желанию увидеть сногшибательное представление, некое таинство с торжественной заключительной сценой, что к гневу Пуаро примешивается сильное опасение. Он тоже хочет принести ее в жертву, и пусть она сгорает перед его глазами (он говорит себе «пусть сгорает», не отдавая себе отчета в трагическом значении, которое может иметь это слово), но не хочет, чтобы Элизабет у него украли или чтобы она сама ускользнула от него. Зрелища ее любви было до сих пор ему достаточно. Однако если попытаются ее похитить, он не будет сидеть сложа руки. Он мчится к Элизабет, но его не принимают.
— Но почему? Почему же?
— Ума не приложу, — недоумевает добрейшая Марта. — Мадам Эли так вам доверяет. Однако понять ее трудно, порой ей нравится растравлять рану. Может, дав обет, она не хочет больше видеть никого из мужчин?
— Обет! Безумие какое-то!
— С детства, мсье, она не такая, как другие, — нравоучительно произносит Марта, — ни вам, ни мне никогда этого не понять. Она, знаете ли, слишком хороша для нашего мира.
Слишком хороша для вас, слышит Пуаро. Но она принадлежала ему, терзалась, стремясь ему принадлежать, хотя он и пальцем для этого не пошевелил. Неужели она теперь думает что-нибудь изменить бессмысленным обетом, отказом его принимать? Неужели она думает, что сможет вынести его отсутствие или хотя бы отсутствие страдания?
— Ладно. Передайте ей, что я больше не приду.
Через два дня на третий Элизабет посылает за доктором. Ей еще хуже, чем обычно, судороги, необъяснимые боли приковали Элизабет к постели. Однако она тщетно ждет Пуаро. Дом его пуст. Этим утром Шарль верхом отправился в Ремирмон.
Решение внезапное, которое он сам себе не в состоянии объяснить. Два дня, проведенных в страшных мучениях, в ярости и унижении, и потом как снег на голову эта отлучка. Ему надо понять, удостовериться. И если надо будет пострадать, он выпьет чашу до дна, препарирует боль, найдет в ней наслаждение. Пуаро приводит в отчаяние, он не может вынести, что Элизабет любит его и презирает достаточно, чтобы дать такой безумный обет. Что заставляет Элизабет стыдиться своей любви: его скромное происхождение, бедность или какие-нибудь черты его натуры? Отвращение должно быть очень сильным, а любовь безудержной, чтобы Элизабет, всегда такая сдержанная, прибегнула к столь искусственному приему. По крайней мере, у него есть жестокое утешение — знать, что Элизабет изводит себя. «Я больше не приду». Да, он не придет, у него хватит характера, ведь Шарль знает, как сильно она терзается. Однако Шарль должен понять Элизабет, а где он лучше докопается до сути, чем в местах ее детства? Шарль отправился в Ремирмон без определенной цели. Впрочем, Ремирмон недалеко.
Прибывает он туда рано утром, лавки еще закрыты, свежо; в мрачной, пахнущей затхлостью харчевне пьют три кучера, во дворе бьют копытами землю лошади, меланхолично позвякивают бубенцы, народу на улице мало — старая святоша, девчушки из приюта. Пуаро заходит в харчевню, садится чуть в стороне. Его лошадь стоит привязанная во дворе. Пуаро заказывает себе выпить. Сумка с лекарствами и инструментами при нем: не то чтобы он собирается врачевать в Ремирмоне, но докторам иногда больше доверяют. Его тотчас спрашивают, откуда он и куда направляется. Машинально Пуаро называют фамилию Ранфенов: мол, собирается их навестить. Все удивленно восклицают: Ранфены ведут такую замкнутую жизнь. Их больше никто не видит. Разве что мужа по вечерам в дешевых кабачках. Что же касается жены, то некоторые даже сомневаются, не померла ли она часом, да не иссохла ли в стенном шкафу или в подполе. Впрочем, сетовать не стоит. Люди не особо примечательные. Никто не знает, чем они там занимаются за закрытыми ставнями. Надо сказать, она всегда была с причудами. Например, занавешивала окна в комнате у малышки, чтобы там было темно, и говорила, что делает это ради ее здоровья. Вот вы врач, скажите, разве ребенку (а девочке тогда было четыре — шесть лет) полезно жить в темноте, в удушающей жаре, не имея даже с кем отвести душу, — когда девочка по случаю выходила на улицу, то сжимала губки, и было видно, как она боится. Возможно, уже тогда у них зародилась мысль извлечь барыш, сбыть дочку подороже, ведь малышка всегда была красивой. Шарль не раз слышал этот рассказ: про сжатые губки девочки, про ее красоту. Вырисовывался образ маленькой Элизабет с упрямым выражением на лице, которую он бы полюбил и которую уже любил. В монастыре, казалось, ее обожали. Ангел. Порой немного застенчивая и молчаливая. Неудивительно при той жизни, которую ее заставляли вести. И при всем том ангел. Говорили, однажды она упала с большой высоты, и ангелы подхватили ее, так что она даже не ушиблась. Говорили еще, что, когда ребенок просился в монастырь, старую настоятельницу посетило видение: Элизабет появилась в терновом кусте, означавшем, что, прежде чем сподобиться небесного венца, ей предстоит пройти через великое множество земных испытаний; рассказывали даже, что на смертном одре настоятельница прошептала: «Элизабет! Трижды святая!»
Эта легендарная девочка, этот мифический единорог словно шествовал перед ним по городским улочкам. Пуаро размышлял: девочка, которую подвергают издевательствам, обращается к вере, предпочитая монастырь суровостям родительского дома, — есть ли что банальнее? Заурядные люди так падки на сомнительные чудеса. Однако Эли — что бы об этом ни думать — не была ни заурядной, ни недалекой. Почему же с детства выкристаллизовывались в ней эта тяга к фантастическому, эти химеры, грезы? И Пуаро приходил в негодование. Так зачем он, собственно, явился в Ремирмон? Что надеялся обнаружить в монастыре, где прошло детство удивительной маленькой девочки?
— Она сама прыгнула, — говорила Анна из конгрегации младенца Христа, и ее широкоскулое детское лицо оживлялось. — Клянусь, она сама прыгнула. Что-то в ее глазах пугало. В ней, такой красивой и доброй, что-то пугало, пугало ее саму. Может, ее же доброта? Не знаю. Как, по-вашему, мсье, доброты можно бояться?
— Она лишь выполнила свой долг, — сказала новая настоятельница. — Поняла, что призвание, которое зиждется на бунте, — не призвание. Элизабет избрала безвестное страдание и правильно сделала. Не сомневаюсь, в душе у нее царит мир, не то что у ее родителей. Посмотреть только, что с ними стало.
Улыбка в уголках губ, одержана маленькая победа — новая настоятельница мать Агнес уверена, что правда на ее стороне. Не нужно прибегать к силе, не нужно никого принуждать. Мы всегда будем брать верх, и на земле, и на небе. Прямая, с сединой в волосах, розовощекая, красивые глаза немного косят, а под кисеей угадывается высокая тугая грудь. Мать Агнес в самом расцвете сил.
— Разумеется, все мы надеемся, что она к нам вернется. Но последнее слово за Господом.