Я человек грешный, и, отойдя в мир иной, я не окажусь там, где находятся святые и не смогу включиться в их харизматическую активность. Никто не будет прикладываться к моим иконам и просить меня молить о нём Бога.
Всё это для меня хорошо понятно, поэтому я могу мечтать лишь о том, чтобы Господь по Своей безмерной доброте пристроил мою душу к какой-нибудь близкой мне по духу эпохе земного прошлого, оставил бы на вечное пребывание в нематериальном слое сущего и... И всё-таки дал бы мне там какую-то работу, пусть очень скучную, но хотя бы чуть-чуть для Него полезную. Бодрый дух эпохи довоенного строительства социализма, безошибочно передаваемый её прекрасными бодрыми песнями, мне глубоко симпатичен, и я бы попросился туда, если бы не проблема трудоустройства. Я не представляю, как в атмосфере той эпохи можно служить Богу: ведь для такого служения необходимо умалиться, чтобы стать простым исполнителем Его святой воли, а вся атмосфера этой эпохи пропитана пафосом самоутверждения человека как самодостаточного преобразователя мира по своей воле, дышит человеческим самовозвышением. А без служения я затоскую. А в тоске, бывает, и слеза набежит, а от досады, что сделан поспешный выбор, глядишь, и зубами скрипнешь. Вот и будет тебе плач и скрежет зубов – то, от чего предостерегает нас Евангелие…
Нет, примериваясь к обители, надо прежде всего думать о том, найдётся ли в ней для меня какое-нибудь богоугодное занятие. Может быть, оно отыщется скорее не в тех эпохах, которые брызжут радостью, а в тех, где преобладает скорбь?
Один мой хороший друг из Самары, достигший своим умом и своими руками материального благополучия, возненавидел это благополучие, да так сильно, что готов ещё на земле скрежетать зубами и лить слёзы. Он пишет:
Я хочу в горящий Сталинград,
Чтобы там в отчаянном бою
Жизнь отдать за Родину свою...
Древнегреческий мудрец Солон считал счастливейшими из людей тех спартанцев, которые под командованием царя Леонида приняли смерть в Фермопильском ущелье, остановив громадную персидскую армию. Но разве не точно такой же подвиг совершили наши воины под Сталинградом? Вот о чём, оказывается, мечтает мудрый, как Солон, мой друг – о высшем счастии!
А ведь эпоха Великой Отечественной войны не может не быть навеки запечатлена Богом на одном из Его небес. Уж ей-то наверняка отведена особая обитель. А что, если туда?.. Я сам пережил войну и всё помню – говорю не о деталях, а о главном, о характере народной жизни, о духе времени. И опять выражением этого духа становится для меня песня.
После песен эпохи начала строительства социализма казалось, что в этом искусстве поднять уровень уже невозможно. Но в военных песнях это невозможное осуществилось. Вскоре после 22 июня по всей России, а я думаю, и по всему космосу, разлилась великая песня Александрова, затмившая своей эпической мощью все симфонии Бетховена:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой...
Не знаю, слышал ли эту песню Гитлер, но если бы он её услыхал, то должен был бы вспомнить слова Бисмарка о том, что воевать с русскими – безумие: народ, способный родить такую песню, победить нельзя.
А вслед за ней зазвучала мало уступающая ей по уровню песня Мокроусова:
В атаку стальными рядами
Мы поступью грозной пойдём...
Не замедлил встать на боевую вахту и Дунаевский. Его тонкий слух моментально подсказал ему, какая теперь нужна тональность и какой ритм, и вот уже изо всех репродукторов полилась мастерски сработанная маршеобразная песня о Москве, защита которой была в ту пору главной нашей задачей:
Но всегда я привык гордиться,
И везде повторял я простые слова:
Дорогая моя столица,
Золотая моя Москва!
Наши военные песни, совершенные по форме и проникновенные по содержанию, весьма разнообразны. В одних – грусть, но грусть светлая, не переходящая в уныние; в других – надежда, надежда твёрдая и бодрящая; в третьих – чистая лирика, такая же, какая была до войны, словно ничего не произошло. И ни в одной песне нет жалобы и – что просто поразительно – нет описания сражений, будто эти вынужденные кровавые занятия недостойны воспевания. Наш народ не упивался войной, он смотрел на неё как на суровую необходимость и мечтал поскорее её закончить.
Я знаю свою слабость: начав говорить о советской песне, особенно о военной, не могу остановиться. Но остановиться сейчас надо, поскольку это не тема нашей беседы. И всё же не откажу себе в удовольствии пройтись беглым взглядом по типичным образцам того неповторимого музыкального явления, без которого мы не победили бы в страшной войне. Дам лишь намёки, остальное вспомните сами.
Светлая грусть:
Ты теперь далеко-далеко,
Между нами снега и снега,
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти — четыре шага.
Надежда:
Закончив походную службу,
За мирным домашним столом
Мы вспомним солдатскую дружбу,
В солдатскую кружку нальём.
Лирика:
Ночь коротка, спят облака,
И лежит у меня на ладони
Незнакомая ваша рука.
Тоска по дому:
Давно мы дома не были,
Цветёт родная ель,
Совсем как в сказке-небыли
За тридевять земель.
Готовность отдать жизнь:
А коль придётся в землю лечь,
Так это только раз.
Но пусть и смерть в огне, в дыму
Бойца не устрашит
И что положено кому,
Пусть каждый совершит.
Самое дорогое:
Край сосновый, солнце встаёт,
У крыльца родного мать сыночка ждёт...
Оптимизм:
Эх, путь-дорожка фронтовая,
Не страшна нам бомбёжка любая,
Помирать нам рановато –
Есть у нас ещё дома дела!
С большим усилием я захлопываю крышку нашей национальной сокровищницы военной песни, пробежав взглядом только по нескольким, выбранным наугад бриллиантам. Но напоследок всё-таки скажу ещё об одном бриллианте.
Сорок третий год. Немцы на берегу Волги, на Кавказе. Небывалая в истории человечества битва требует предельного напряжения всех сил нашего народа. И в это время на экраны выходит фильм Лукова «Два бойца».
Вы приготовились к тому, что я заговорю о песне «Тёмная ночь». Нет, я о ней умолчу, она скажет сама за себя. Тогда она была воспринята как рядовая великолепная лирика. Фурор, равного которому я не упомню, произвела другая песня того же Никиты Богословского – «Шаланды, полные кефали». Все от неё просто сошли с ума, просили «списать слова», чтобы петь её с утра до вечера. И пели. Так она была встречена в тылу. Как на неё реагировали на фронте, я не знаю, но не сомневаюсь, что точно так же.
...Два бесконечно длинных года наш народ живёт новой, невыносимо тяжёлой жизнью. Всё довоенное ушло так далеко, что иногда кажется, будто это был лишь прекрасный сон. Прямо как у апостола Павла: древнее прошло, теперь мы новая тварь. Одни сражаются, другие тяжёлым трудом снабжают сражающихся всем необходимым. Упиваться воспоминаниями о мирном времени просто некогда. И вдруг...
Бернес поёт, и полузабытое древнее возвращается, и мы уже не тянущая стопудовую лямку проклятой войны новая тварь, а нормальные люди со всеми нормальными людскими утехами. Перед нами спокойное синее море и прекрасная спокойная Одесса; весёлый Костя-моряк входит в мирную пивную, и весёлые мирные биндюжники, не допив (!) свои кружки, встают и, перебрасываясь шутками, идут к выходу, чтобы разгружать полную кефали Костину шаланду. Какая же вкусная была эта кефаль! А потом Костя раскрывает пачку дорогих папирос «Казбек» (ведь жили когда-то и без самокруток!), и начинается его красивый роман с Соней. А потом роскошная свадьба, и поставленный в саду стол ломится от еды, и любой человек (даже не верится) может подойти к столу и есть, и есть, и есть...