Думаю обо всем об этом, а тем временем, сладострастно сбрасывая туфли, отшвыриваю их подальше, отстегиваю воротничок, ослабляю узел галстука, расстегиваю ремень. Затем, кинув мимолетный взгляд на мои любимые книги, столь многочисленные и такие бесполезные, благодарю их за заботу о моем сне, интеллектуально свободном от них, и засыпаю.
Сплю недолго, может, каких-нибудь десять минут, сплю с ощущением тоски по Джулии и желанием быть разбуженным ею. Еще во сне слышу телефонный звонок, такой громкий и настойчивый, что он напоминает мне трезвон телефонов на киноэкране. Во сне сам себе говорю: «Пусть звонит, когда-нибудь да надоест»; знаю, что это Джулия. Но телефон звонит не переставая, приходится подняться с дивана и снять трубку. Слышу голос Джулии:
— Профессор дома?
Появляется чувство радости, понятно, смешанное с раздражением.
Отвечаю:
— А вот и я, профессор. Кто же еще тут может быть?
— Нам нужно поговорить.
На это я терпеливо и занудно, будто разговариваю с нерадивым учеником, объясняю:
— Ты же хорошо знаешь, что эти два года мы только и делали, что разговаривали. А контакта между нами нет как нет, ты должна была это уже понять. О чем мы будем говорить? О проблеме поколений, о культуре, или о том, что знаю я? Но ведь у меня с тобой то же самое, что и с моей дочерью: между нами нет контакта, мы друг другу абсолютно чужие. А тогда — какой смысл продолжать?
— Однако пришла пора: на этот раз мы должны поговорить всерьез, чтобы понять друг друга, чтобы перестать быть чужими.
— Говорить о чем?
Какое-то время она молчит, затем с некоторым сомнением произносит:
— Знаю, что ты думаешь, что я высказываюсь как… Как ты это называешь?..
— Как психоаналитик.
— Да, как психоаналитик. Но нам действительно необходимо поговорить о наших отношениях. Я убеждена, что со временем ты станешь мне и отцом, и сыном одновременно, ты же упрямишься и не хочешь понять, что в то же самое время я стану для тебя и дочерью, и матерью.
— И это ты называешь «поговорить»?
— Да. Наши отношения изменятся, потому что мужчину изменить можно, а отца или сына нет; тебе же невдомек, что также можно изменить женщину, но не мать или дочь.
— И это ты называешь «поговорить»?
Некоторое время она молчит, потом задает осторожный вопрос:
— У тебя кто-нибудь есть?
— Нет, никого. Почему ты спрашиваешь?
— Тогда я скоро приду.
— Подожди, зачем ты придешь?
Она кладет трубку; я мгновение смотрю на телефон; значит, могу опять лечь на диван. Она сказала, что скоро зайдет. Что значит «скоро»? Час? Два? Десять минут? Двадцать? Естественно, что я одновременно доволен и недоволен; приободрен и угнетен; с нетерпением жажду ее прихода и безразличен — и это все нормально. А вот фраза Джулии «нам нужно поговорить» вызывает в памяти эпизод из прошлого, из моего тайного прошлого. Кто это в моем недавнем прошлом сказал: «нам нужно поговорить»? Этот кто-то, вне сомнения, имел в виду прямое значение данных слов, не придав им психоаналитического смысла, как поступает Джулия. И на самом деле, вместе с этими словами во мне отозвалось эхо болезненного и безнадежного тона, каким они тогда были произнесены. Поговорить, то есть объясниться, понять друг друга. Но кто же все-таки это сказал?
Очередной телефонный звонок прерывает мои размышления. Думаю, что это опять Джулия; ну все, на этот раз я скажу ей твердо и решительно, что у меня нет никакого желания «поговорить». Снимаю трубку и резко спрашиваю:
— Можно узнать, кто это?
— Это Джулия, — отвечает еле слышный голос.
— Послушай, Джулия, я передумал: лучше будет нам не встречаться. Между нами на самом деле все кончено! — не задумываясь, кричу я.
Конечно, с обычной своей трусостью, после этих суровых слов я трубку не бросаю, а жду ответа. Там произносят:
— Да нет, я — Джулия, твоя дочь. Ты уже не узнаешь моего голоса?
Мгновение я смотрю на телефонную трубку, как смотрят на руки иллюзиониста во время его волшебных сеансов. Одно и то же имя этих двух женщин кажется дурно пахнущим и необъяснимым трюком. Наконец, не забывая о своем решении покончить с другой Джулией, говорю:
— Ах, это ты! Ну, и чего ты от меня хочешь?
Голос моей дочери не такой вызывающий и наставительный, как у другой Джулии; он теплый, дочерний, немного соглашательский, добродушный:
— Как это, папа, мы два года не виделись, а ты меня так принимаешь! Когда я уходила из дома, ты не уставал повторять: «нам надо поговорить». Теперь, папа, я приехала поговорить с тобой. Тебе неприятно?
— Нет, но я кое-кого жду.
— Женщину, которую зовут, как меня, Джулия! Ах, папа, папа!
— А что тут такого странного? Джулия — распространенное имя.
— Джулия, которую ты уже не можешь терпеть, которую ты уже больше не хочешь видеть. К тому же, придет не она, а я, и это тебе будет хорошим оправданием, когда будешь прогонять ее, ты сможешь сказать: «У меня дочь, и я не могу тебя принять».
— Но она вот-вот придет.
— Я здесь, внизу, в баре на площади, и буду у тебя до нее.
— Ты одна?
— Конечно. Поднимаюсь.
Я вдруг почувствовал такую тоску, что руки у меня онемели, — я даже застегнуть воротничок не смог и завязать галстук. Так это был я, собственной персоной, отец, который сказал своей девятнадцатилетней дочери, захотевшей уйти из дома: «нам надо поговорить»? Тогда на это высокомерно и презрительно она ответила, что не испытывает ни малейшего любопытства к тому, чтобы узнать, что я собираюсь сказать ей. Значит, это был я! И теперь мне кажется неслучайным, что через месяц после побега моей дочери, я встретил другую Джулию, тоже девятнадцатилетнюю и тоже убежавшую из дома.
Оставляю в покое галстук, подхожу к окну, передо мной, четырьмя этажами ниже, расстилается площадь. Это небольшая римская площадь с дворцами в стиле барокко, тратториями, баром, магазинами, закрытыми на время Феррагосто. Внизу пустынная брусчатка, в обычное время здесь стоянка машин, а теперь на углу в тени стоит только одно авто. Вдруг из бара выходит моя дочь и, пересекая по диагонали площадь, направляется к машине, о которую опирается обычный, характерным образом бородатый и гривастый, молодой человек. Они разговаривают. Я отхожу от окна и через узкий коридор, заставленный книгами, подхожу к двери, как раз в нужное время: слышу, как с нижнего этажа лифт начинает подниматься все выше и выше.
Ну, и кто теперь позвонит в мою дверь? Джулия, или Джулия? Джулия, скажем, моя девушка, которая сказала: «тогда я скоро приду», или Джулия, моя дочь, сказавшая: «я на площади, поднимаюсь». Которая из них придет раньше?
А на самом деле, действительно ли я хочу увидеть какую-нибудь из них на своем пороге?
Лифт останавливается на моем этаже; кто-то выходит, закрывает двери лифта, а потом коротко и неуверенно звонит в мою дверь.
Я иду открывать дверь со странным чувством: пусть тут окажется, скажем, третья женщина, а хоть и моя жена, с которой мы расстались много лет назад; или третья Джулия, не моя дочь и, в то же самое время, не та, что считает себя моею дочерью. Не та, которую ждал внизу бородатый молодой человек; не та, которую водил в кино некий Тулио.
Набираюсь храбрости и открываю. Это Джулия, моя девушка Джулия, как в общем-то я и надеялся. Маленькая, с несоразмерной головой, со странным лицом, огромными глазами, капризным ртом и бесконечной грацией, которая иногда присуща миниатюрным женщинам.
Машинально произношу:
— Я ждал свою дочь.
— Кого? Джулию? Я только что ее видела там, внизу на площади, она секретничала с одним человеком. Ну что ж, скажи ей, что ты занят, чтобы пришла завтра. Можешь быть спокойным — ты ей нужен, и она вернется.
Джулия идет впереди меня по коридору, слегка покачивает бедрами, будто упиваясь собственной грацией.
И говорит:
— Сколько же дочерей ты хочешь иметь? Разве тебе недостаточно меня?
Как-то раз на Лунготевере стояла корзина
Уже несколько лет выше моего дома река разрушает Лунготевере[9], и набережная оседает. Давно поставлены защитные ограждения, запрещено дорожное движение, и ремонтные работы продолжаются до сих пор. Таким образом, эта часть Лунготевере стала тихим уголком, и только живущие здесь отваживаются заезжать сюда на машинах. На этой части набережной ребята гоняют на роликах; здесь влюбленные без стеснения занимаются любовью; здесь мамаши прогуливают малышей. Конечно, причал на Тибре рухнул не для того, чтобы открыть мне глаза на то, что я на самом деле уже всего-навсего пенсионер. Но запрет на дорожное движение здесь приобрел для меня символическое значение. Да ведь и моя жизнь тоже остановилась, а чтобы развить метафору, скажу — это место ограждено от происшествий, более того, я точно знаю, что со мною лично ничего больше никогда не случится.