Думая обо всем этом, я чувствую, как на меня накатывает злость, разъедающая душу. Следую за матерью в гостиную пятидесятых годов, и здесь — как и от ее фальшивой молодости — не могу не испытывать ту же злость. Возможно, из-за всей этой псевдоантичной мебели, сделанной из множества новых и старых, слепленных вместе кусков, которую она приобрела в молодости у модных антикварных воров. Возможно, из-за этих провинциальных псевдоиспанских и тосканских трюмо, шкафчиков, стульчиков, столов и табуреток, все еще не рухнувших и до сих пор обманывающих наивного посетителя своей необычностью и якобы подлинностью.
Сухо спрашиваю у матери:
— Я тебе нужна? Для чего это?
С естественностью хозяйки, обращающейся к рабыне, она выбрасывает из-под халата обнаженную ногу и, показывая ее мне, говорит:
— У меня нет времени пойти к педикюрше, а ты знаешь, как это делается. Ты должна мне обрезать мозоль на мизинце. Не знаю почему, но она постоянно растет.
Я сразу взрываюсь:
— Пойди к педикюрше. У меня не тот сегодня день. И потом, если говорить правду, твои мозоли мне противны.
Мать, эгоистка, занятая только собой и своим, реагирует так, как я и ожидала. Она запахивает халат и спрашивает удивленно:
— Тогда зачем ты пришла?
— Конечно, не срезать мозоли.
Мать делает вид, что занята цветами в вазе на столе, стоящем в центре гостиной. Поправляет головки, выбрасывает увядшие. И говорит со вздохом:
— Как ты неучтива, груба и невыносима.
Внезапно для самой себя я объявляю решение, которое окончательно так и не приняла:
— Пришла, чтобы сказать тебе: хочу расстаться с Витторио.
— Ты всегда это говоришь, но никогда не делаешь, — с полным равнодушием реагирует мать.
— На этот раз есть повод. Он меня не любит, наш брак не состоялся.
— Вам надо было завести детей. Это единственное средство сохранить брак, хоть меня и пугает возможность стать бабушкой.
— Но я не хочу детей, что мне с ними делать?
— Тогда можно узнать, чего ты хочешь?
Она продолжает перебирать цветы, а я смотрю на ее руки. Большие руки крупной женщины, матово-белые, чувственные и гладкие, как цветы магнолии, с крупными овальными ногтями на длинных пальцах, которые двигаются с ленивой инерцией и как бы сами по себе. Руки, которые я знаю хорошо: больше всего помню, какими они могли быть беспощадными и жестокими к концу слишком затянувшейся ссоры между нами, когда она вдруг начинала методично бить меня ими по щекам. Это было в моем детстве и входит в так называемое «несчастье», то есть в неизбежную и мрачную отговорку с моей стороны — не хотеть до конца осознавать, что тогда я сама провоцировала насилие матери, точно так же, как сегодня вынуждала своего мужа избивать меня ремнем. Мать ругала меня глупо и зло, я ей отвечала в тон, тогда она меня ругала за мои ответы, а я поддавала пару. Так, с каждой фразой приходило то самое, что я называю «несчастьем». Нет, я совершенно не хотела, чтобы она меня била, но в то же время чувствовала — все равно это вот-вот произойдет. А мать вдруг кидалась на меня и била по щекам. Вернее, так: она пыталась надавать мне пощечин, но я ускользала из ее больших, точных и жестоких рук, металась по всей квартире, пряталась в гардеробной, то есть добегала до комнаты, в которой по четырем стенам стоят шкафы. Там была наша служанка Вероника и, как обычно, гладила.
Я врывалась в гардеробную и бросалась под защиту Вероники. Но мать меня настигала и тут же спокойно и прицельно принималась хлестать по щекам. Уже с первой пощечины я начинала орать так же, как сегодня во время ударов мужа, с собачьим повизгиванием, тогда я тоже удивлялась своему помрачению и тому, что во мне обнаруживается неизвестная часть меня самой. Мои тогдашние крики под материнскими пощечинами, похожие на мучительные повизгивания свиноматки, всякий раз звучащие так, будто ее режут, удивляли меня: неужели это я так ору?
Я прижималась к Веронике и кричала; тем временем мать совершенно спокойно и методично продолжала избивать меня. Доходило до того, что, взяв меня за голову, она поворачивала ее так, чтобы ей легче было влепить мне пощечину. Это битье по щекам длилось довольно долго, но мне не хватало времени прийти в себя, а то ведь я могла бы так или иначе мать оттолкнуть; интересно, что я никогда этого не делала и ограничивалась только криком. В конце концов мать, запыхавшись, но так и не взбесившись, удалялась со словами: «Тебе это будет уроком на следующий раз»; она произносила именно эту двусмысленную фразу, звучащую обещанием, что будут еще и другие разы. Я крепко обнимала Веронику — женщину холодную и даже брезгливую: она и пальцем не шевелила в мою защиту, — и икая, кричала:
— Ненавижу ее, ненавижу, не хочу ни минуты больше оставаться в этом доме!
Теперь я смотрю на эти руки и думаю, что мать вполне способна, как тогда, бить меня по щекам; достаточно было бы возникнуть так называемому «несчастью».
Из-за этих всех мыслей я резко говорю:
— Я ничего не хочу. У меня одно желание, чтобы ты вернула мне то, что ты у меня украла.
— Украла? Что ты такое говоришь?
— Да, украла. А если и не украла, то отобрала у человеческого существа счастье, на которое оно имело право.
— Кто это — человеческое существо?
— Я! Да, я имела право на счастливое детство; но ты, ты мне мешала, сделала меня свидетельницей твоих мерзких совокуплений с мужем.
— Между прочим, он твой отец, или я ошибаюсь?
Я хорошо знаю, что все было не так. Это я, девчонка, с неудержимым любопытством шпионила за родителями, которые, как это у них водилось, не заботились о том, видят ли их, когда они занимаются любовью. Но я, не колеблясь, лгу, потому что моя цель не правду сказать, а вызвать состояние «несчастья».
— Да, я видела, как ты его теребила, видела, как ты брала его член в рот, видела, как он имел тебя сзади.
Мать, абсолютно спокойно продолжая перебирать увядающие цветы, спрашивает:
— Ты кончила?
— Нет, я еще не кончила. А в отрочестве ты вынуждала меня быть наперсницей и превратила в подхалимку, ты вовлекала меня в свои любовные интрижки, использовала для временных перемирий со своим любовником, запуганным твоей чудовищной ревностью. Ты, не задумываясь, подсказывала мне некоторые способы подольститься к нему: понятно, мать и дочь — какой мужчина мог бы устоять и не соблазниться таким лакомым кусочком?
Знаю, и это тоже — неправда. На самом деле, опять-таки я сама, если предоставлялся случай, предлагала себя на роль миротворца между матерью и одним из ее любовников. И все потому, что мужчина этот мне нравился, в моей неомраченной и бредовой голове тщеславной девчонки роились обманчивые надежды на то, что я смогу ему заменить мать. Но мужчина на мою игру не поддался, и после нескольких перепалок он в особо уничижительной манере меня отверг. И этого я никогда не могла простить матери.
Я искоса подсматриваю за ней, чтобы увидеть, возмущает ли ее мое вероломное вранье. Нет, совсем нет.
Второй раз, уже тоном терпеливого мудреца она спрашивает:
— Ты закончила?
— Нет, я не закончила и никогда не закончу. Ты украла и счастье моей молодости. Ты, практически, продала меня Витторио, который сделал вид, будто женится на девушке своего круга. Цена такой рабыни, как я, в точности равна стоимости этой самой квартиры, которую он тебе подарил по завершении «дела», то есть сразу же после нашей свадьбы.
А вот только что сказанное — не вранье, как раз наоборот, правда. Справедливо будет заметить, что в действительности это произошло так, как я уже говорила, — именно я хватила лишнего, считай, переборщила, и муж подарил моей матери квартиру. Я хотела, чтобы она жила рядом, то есть в том же доме, и всегда была у меня под рукой.
В третий раз я взглянула на нее в надежде поймать хоть какой-нибудь признак волнения, хотя бы в дрожании ее рук, когда-то постоянно готовых наказать меня. Но мать опять не реагирует, и, в общем, уже ясно, что я хочу ее спровоцировать, буквально взываю к ее инстинкту мучителя, а она отказывается на мои грубые уловки поддаться.