Показателен и эпизод с Павлом I, которому Крылов (уже по восшествии опального наследника на престол) преподнес свою трагедию, не устыдившись того, что она была в свое время якобы отвергнута и Дмитревским, и самим автором как «ребяческое подражание французским трагедиям», по словам П.А. Плетнева{669}. В «Дневнике» М.П. Погодина сохранилась запись, сделанная со слов Крылова 27 октября 1831 года: «Павел встретил и сказал: — Здравствуйте, Иван Андреевич. Здоровы вы? — Он подал ему трагедию “Клеопатра”»{670}. Вне антиекатерининского контекста этот эпизод лишается всякого смысла.
Однако Крылов ищет более острые и одновременно более литературно препарированные (а потому и более закамуфлированные) формы антиекатерининского эпатажа. В комедии «Бешеная семья», как точно описывал Гуковский, «любовная горячка, увлечение флиртом, нарядами и т.д., охватившие всех родственниц Сумбура, от его дочери до старухи-бабушки, — изображена в тонах веселой буффонады, и сатира отступает на второй план по сравнению с фарсом»{671}. Показателен был образ старухи Горбуры (потом он появится и в «Почте духов»), одержимой этой любовной «горячкой». Любопытно, что Гуковский употребил выражение «любовная горячка» применительно к содержанию комедии. Как известно, позднее Крылов напишет повесть «Мои горячки» — именно ее будут искать во время упомянутого обыска в типографии. Зная общий контекст писаний Крылова эпохи «Зрителя», можно предположить, чго повесть была посвящена «Венериным» забавам и легко ассоциировалась с дворцовой повседневностью.
«Бешенство»(иногда «сумасшествие»), как и «причуды» («их причуды поношу» в стихотворении Крылова «Мое оправдание»), как и «проказы» (комедия Крылова «Проказники»), — все эти слова, с неизменной частотой употребляемые писателем, означали в словаре молодого Крылова «развратное поведение». Видимо, «горячки» можно тоже отнести к тому же семантическому регистру. В «Проказниках», написанных в 1788 году, как и в «Бешеной семье», главным вновь становится мотив любовных проделок{672}. Казалось бы, ничего особенного Крылов тут не придумал: комедия всегда держалась на любовных qui pro quo. Крылов между тем сместил все акценты, перевел комедию в фарс и памфлет (Княжнин и его жена узнали себя в Рифмокраде и Тараторе), довел традиционные амплуа до гротеска, не оставил ни одного «позитивного» героя в общей картине тотального аморализма.
Однако главное за Крылова сделала сама жизнь. «Бешенство» и «проказы» двора (а не только «проказы» Княжнина и его жены) поневоле становились фоном комедийных перипетий. В «Сочинителе в прихожей» также присутствовал острый памфлетный элемент: в самый кульминационный момент вместо сочинения Рифмохвата графу Дубовому подносят составленный Новомодовой список ее 44 любовников.
Молодой Крылов предстает перед современниками в амплуа описателя разврата и неуемного женского кокетства, в особенности кокетства и разврата престарелых «красавиц». Еще в «Почте духов» эти два «порока» оказались основным объектом сатиры в письмах гнома Зора (принадлежность их Крылову была подтверждена П.А. Плетневым и не вызывала сомнений у позднейших исследователей[117]). Так, в письме VI дается портрет «беспримерной женщины» (курсив Крылова. — В. П.), которая в течение 30 лет занята «наукой нравиться» и «ночное время проводит в забавах» (I, 47). В IX письме гном Зор обличает маскарады, где творится «безумное… своеволие» и где под маской юной красавицы скрывается «старая мумия лет во сто» (1, 63, 64). Далее в письмах проходит целая вереница Бесстыд и Неотказ, любовников и любовниц, проводящих ночи в усердных поклонениях «питерской богине»(1, 217).
Сама Екатерина II более других развлечений любила маскарады, на которые она являлась скрытая под маской и просторным домино, не желая, с одной стороны, стеснять своим присутствием придворных, а с другой — забавляясь разыгранной интригой. Большие балы-маскарады в Эрмитаже давались каждую пятницу, в них участвовало до 5000 человек[118]. Императрица посещала и частные маскарады, устраиваемые в специальных домах — у Ванжура, у Локатели, в Каменном Оперном доме. В камер-фурьерских журналах сохранились записи о таких ночных выездах Екатерины. Так, например, 19 января 1791 года, по окончании ужина, царица «шествовать изволила в биллиардную комнату, в которой, во время стола, как для Ея Императорскаго Величества, так и для прочих обоего пола персон, приготовлено было разное маскарадное платье, которое, в той же биллиардной комнате надев, Ея Императорское Величество и Их Высочества и прочия все, прикрыв себя масками, потом шли из Эрмитажа к имеющемуся у онаго подъезда с набережной Невы и у сего изволила сесть Ея Императорское Величество в собственную Его Превосходительства Платона Александровича Зубова 4-х местную карету и шествовать в вольный маскарад»{673}. Безусловно, ночные развлечения престарелой царицы в маске и домино были предметом зубоскальства столичной молодежи.
Повесть «Ночи», опубликованная Крыловым в первой части «Зрителя», была особенно выразительна[119]. Карамзин, проницательно почувствовавший, куда целят ее полемические стрелы, риторически спрашивал Дмитриева 14 июня 1792 года: «Каков тебе кажется петербургский Зритель, который жестоко разит петербургских актеров нижнего разбору и венериных жриц?»{674} Если первая часть относилась к клуши неким театральным статьям, то вторая — к прозе Крылова.
Повесть «Ночи» была построена на комбинации эротических элементов, иронической метафизики и откровенно порнографических словесных трюков. Ночные похождения героев, цепочка любовных свиданий, маскарад, перверсия (Тратосил и его жена Обмана, переодетая в капитана Хватова) соединялись в сюжетном кружении с размышлениями рассказчика о философских достоинствах ночи, немедленно демонстрируемыми в травестии любовных «горячек». Крылов должен был быть хорошо знаком с языком и стилем французской галантной порнографии (в изобилии представленной в романах д’Аржанса), когда писал:
«Опомнись, — вешал мне рассудок, — с каким намерением вышел ты из дому? Ты хочешь нападать на порок: а едва отошел пять шагов, как сам делаешь шалости». — «Кричи, что хочешь, господин рассудок, — отвечало сердце, — а у меня есть свои маленькая философия, которая, право, не уступит твоей. Твой барометр измеряет сухая математика; но мой барометр не менее справедлив в своих переменах…» — «Прекрасно, любезное сердце, прекрасно! и если твоя философия не столь глубока, то по крайней мере она заманчива и приятна… и я отныне с пользой буду наблюдать, когда опускается и поднимается твой барометр…».
«Что это за чудный барометр? — спросишь ты, любезная читательница. — Это, сударыня… но ты краснеешь… нежная грудь твоя трепещет и напрасно старается удержать томный вздох… Ах! если бы не было тут твоей бабушки или тетушки, то бы, потупя глаза и со скромною стыдливостию, давно бы сказала ты, что это…любовь…» (I, 297–298).
Весь пассаж построен на игре с эротическими метафорами: барометр, который «опускается и поднимается», как и всякий «laboureur», соотносится во французском эротическом арго с «le membre viril» (фаллос){675}. Одна из самых непристойных поэм французской эротической литературы XVIII века носила название «Барометр Иезуитов»{676}. Чуть позднее Николай Радищев в поэме «Чурила Пленкович» (написана в конце 1790-х, опубликована в 1801 году) будет обыгрывать схожую эротическую семантику «прибора», который «горит» и который преподносится Сумигой красавице Пределе в качестве «задатка» любви: