Иной власы ея взвевает…
{84} «Венерианские» коннотации едва ли не разрушали «мужской» амазонский миф, во всяком случае обнажали его маскарадный характер. Державин придал политическому мифу куртуазные параметры: амазонский наряд уже не служил указанием на политические стратегии, но всего лишь подчеркивал «прелести» его обладательницы.
Екатерина как Август
Амазонская метафорика, столь удачно примененная к политическим обстоятельствам, развивалась Петровым и в его последующих сочинениях. В 1769 году Петров берется за перевод «Энеиды» Вергилия. Героическая поэма — главный текст римской имперской мифологии — служила изощренным генеалогическим описанием римской династии Юлиев, а позднее источником имперских претензий всех европейских «потомков Энея»{85}. Эней, перенесший троянские пенаты в Лаций (область Центральной Италии), был отцом Аскания, в свою очередь основавшего италийский город АльбаЛонга. Потомком же царя Альба-Лонги Нумы являлся легендарный Ромул, основатель Рима. Вся тонкость династических хитросплетений основывалась на втором имени Аскания — Юл. В эпоху Юлия Цезаря династический миф и подобие имен (Юл и Юлий) соединили легендарного сына Энея со знаменитым римским правителем.
Вергилий жил и творил в эпоху внучатого племянника Юлия Цезаря, императора Октавиана Августа, внимательно следившего за ходом работы (известно, что Вергилий читал Октавиану Августу две принципиальные главы своей поэмы — четвертую и шестую, в наибольшей степени уснащенные прорицаниями о великой империи{86}). «Энеида», таким образом, выполняла несколько функций: повествовала о «начале» великой Римской империи и преподносила откровенный панегирик Августу, чье «божественное» происхождение подкреплялось династическим мифом (Эней был сыном богини Венеры от Анхиза).
В контексте легитимации и санктификации власти Екатерины II в первые годы ее царствования переводческое предприятие Петрова получает значимость важнейшего идеологического события. Римская классика очищалась по имперской указке от мистериального, провидческого материала. Вместо опасного предсказания должен был стоять трезвый, холодный прагматизм, слегка облагороженный поэтической стариной. Не случайно царица — подобно Августу — пристально наблюдала за продвижением перевода, заслушивала готовые фрагменты в авторском чтении и сама вносила исправления в текст.
Петров по окончании перевода в 1786 году в своем стихотворении «К Ее Императорскому Величеству Екатерине Второй Самодержице Всероссийской. При переводе Енея, героической поэмы П.В. Марона 1786 году» приоткрыл характер «совместной» работы над русской версией «Энеиды»:
Ты мастерския мне с приятностью улыбки
Казала некогда в строках моих ошибки,
И я, в усильи дум, и пылкости в ущерб.
Велики правила из уст твоих почерп
{87}.
[16] Как следует из этого откровения, «Энеида» переводилась под строгим надзором со стороны императрицы. Однако трудно предположить, что «велики правила», почерпнутые Петровым «из уст» императрицы, касались вопросов поэтического искусства. Известная своей абсолютной неспособностью к стихотворству, Екатерина, видимо, следила за идеологической уместностью интерпретаций и формулировок при описании многочисленных царей и цариц поэмы. Скорее всего, Екатерине нужна была от Петрова именно политическая зоркость («усилье дум»), а затем уже его поэтическое воображение («пылкость»).
В начале 1770 года Петров опубликовал первую песнь своего «Енея». Высшее монаршее одобрение прозвучало в том же году со страниц «Антидота», сочинения Екатерины, напечатанного по-французски и посвященного полемике с Шаппом д’Отерошем. В безапелляционной форме Екатерина прокламировала: «Особенно в последние годы, когда литература, искусства и науки особенно поощрялись, не проходит недели, чтобы из печати не вышло бы несколько книг, переводных или иных. Среди наших молодых авторов невозможно пройти молчанием имя В.П. Петрова, библиотекаря собственной библиотеки императрицы. Сила поэзии этого молодого автора уже приближается к силе Ломоносова, и у него более гармонии: стиль его прозы исполнен красноречия и приятности; не говоря о других его сочинениях, следует отметить его перевод в стихах “Энеиды”, первая песнь которой вышла недавно; этот перевод его обессмертит»{88}.
Екатерина явно моделировала литературную ситуацию с переводом «Энеиды» по образцу отношений высокого патронажа: Август/Вергилий — Екатерина/Петров. Героическая поэма Вергилия, при всей герметичности ее шестой главы, была достаточно аллюзионна, чтобы получить одобрение Августа. Первая песнь петровского «Енея», ставшая литературным событием, также должна была — по логике самого жанра — демонстрировать актуальные элементы русской политической мифологии. Перевод «Энеиды» расставлял одобренные Екатериной знаки утверждаемой программы. Подобно тому как Эней был основателем про-Рима, а Август знаменовал процветание империи, Петр I наделялся «энеевской» инициативной ролью, а Екатерина в этом контексте получала значимость императора Августа, принесшего благополучие и процветание своей стране. Такова была логика имперской стратегии, такова была идеология политической стратегии Екатерины.
В стихотворном посвящении первой песни поэмы сыну Екатерины, Павлу Петровичу, Петров прямо называет Екатерину Августой:
Я, мыслей в высоте Марону подражая,
И вящим, нежель он. усердием пылая.
Потщился бы пред всей вселенной показать.
Чем выше Августа твоя Августа мать!
{89} Действительно, Петров и не скрывал того очевидного факта, что его версия перевода связана с прославлением русской императрицы. Той же цели служило и соотнесение имен — римского императора и русской царицы, в девичестве Софии Фредерики Августы Ангальт-Цербстской. Петров удачно обыграл это совпадение имен: по его тонкому поэтическому сравнению, Екатерина уже в своем девическом немецком имени была отмечена пророческой печатью — стать наравне (и даже «выше») великого императора.
В прозаическом «Преуведомлении» к изданию перевода Вергилия Петров писал: «Сей самый Виргилий, слабый плод моея прилежности, исходит в свет не стыдяся своих недостатков, когда любящая Маронову Музу Монархиня, удостоив оную неоднократнаго внимания в некрасивых стихах своего питомца, боязливость его разрешила. Я в начале труда оными стихами <…>, которые Виргилий прилагает к Августу, имею множайшия и справедливейшия причины воззвать к покрывающей меня Монархине:
Ты пети мне велишь. Владычица сердец!
Тебе моих трудов начало и конец.
{90} Августовские ассоциации в облике Екатерины быстро растиражировались одической продукцией в период Русско-турецкой войны. Екатерина сознательно подчеркивала «мессианство» этих военных действий со стороны России (в особенности подогреваемая Вольтером, не устававшим чуть ли не в каждом письме подталкивать ее к низвержению Оттоманской Порты, ко взятию Константинополя и уничтожению «варваров»). Однако, в отличие от просвещенного ненавистника «варварства», Екатерина имела особые мотивировки в идеологии этих войн. Имея за спиной опыт восточных походов европейских государств, Россия последней вступала в схватку с мусульманским миром, входя тем самым в число великих наций, причастных имперской героике. Собственные геополитические интересы России в этой войне не скрывались (Екатерина с восторгом, подробно отчитывается Вольтеру о каждой удачной операции и о выгодах ее для страны), но они сразу же перекодировались на язык благородного имперского символизма. Войны с Турцией осмыслялись как русский образец империализма и освещались в европейских канонах translatio imperii.