— Ну, а дальше?
— Дальше… Тоже справа в этих клетках отбить клеточки по сантиметру на дырки… Раз…
Приходили колхозницы, закутанные в платки, в шарфы. Зябко вздрагивая, притопывали, шутили и ругали свою беспризорную жизнь, в дотах и в землянках. Старик Опенкин журил их за поломанный держак лопаты, за выщербленные грабли.
Не отрываясь от дела, Миша внимательно слушал, как Иван Никитич, сбивая небольшую рамку, обнадеживающе говорил колхозницам:
— Об яровых семенах, конечно, беспокоиться надо. И мы, правление, будем о них день и ночь трубить району, а район — области… Но и то, товарищи колхозницы, надо помнить, что о нашем положении знают и думают и в Кремле. Семена у нас обязательно будут. Готовьте землю, очищайте ее от сорняков, зарывайте окопы и траншеи, а инструмент ломайте пореже.
Прислушиваясь к разговорам старика, Миша иногда работал как-то безотчетно. По ошибке он взял бурав побольше и стал им вертеть. Колодочка треснула, треснула едва слышно, но старый плотник уловил звук лопнувшей колодочки, вздрогнул, но не обернулся в сторону Миши. Старик в это время внимательно слушал маленькую черноглазую женщину, худую, измученную, одетую в стеганый ватник, перепоясанную фартуком из мешковины.
— Иван Никитич, ну а коров-то тех, что майор говорил… когда ж их пригонят? Скоро? С детьми нет сил больше ждать… Никакой силушки.
И женщина уткнулась в каменную стену, закрутила головой так, как будто хотела спрятаться в трещину между камней.
— Замолчи! Слеза что древесный червь. В плотницкой не положено реветь… День-два — и надежные люди отправятся за ними, а теперь уходи и не горячи мне сердце.
Миша видел, как тряслись жилистые, тонкие руки старика, когда он грубовато выводил женщину из плотницкой.
С порога маленькая женщина сказала:
— А ты, дядя Опенкин, не серчай. В бригаде пристаю к Марье Захаровне, а тут — к тебе. К кому, как не к вам, за подмогой и за советом?..
— Серчаю я, что не могу коров доставить самолетом! — ответил старый плотник и вслед за женщиной скрылся за дверью.
Вернувшись, Иван Никитич сел на верстак. Мише странно было видеть старого плотника неподвижным. Заметив, что Иван Никитич уставился на лопнувшую колодочку, он пристыженно заговорил:
— Дедушка Опенкин, я задумался и дал маху. Буду работать хоть до полночи. Вы же, должно быть, тоже не сразу…
— А ты сердечный… Обмундировка на тебе вот эта вся?.. В чем в доме, в том и в поле?..
Он неловко усмехнулся и задумался, но, неожиданно сорвавшись с верстака, строго сказал:
— Работать! Работать!
И плотницкая наполнялась то шорохом стружек, то свистом пилы и шарканьем рубанка.
Вислоусый кузнец, матовый от угольной копоти, открыв дверь, шутливо прищурил глаза, как бы спрашивая Мишу: «Плотник твой воюет?» Миша отмахнулся от кузнеца и с новым усердием принялся за дело.
Приближался конец дня. Старый плотник, собираясь уходить в правление колхоза, убежденно говорил Мише:
— А может, останешься ночевать здесь, в кузнице? Около горнов куда теплей, чем в доте. Тут Гитлер во сне не приснится. Матери скажу, где ты остался. Я увижу ее сейчас в правлении…
Помня о Гаврике, Миша ни за что не согласился с предложением Ивана Никитича и заторопился домой.
— Ты ж не проспи! Плотники и кузнецы умываются на заре! Ну, счастливой дороги! — напутствовал его Иван Никитич.
На опустошенном косогоре, под низким, облачным небом с редкими заездами, стояла густая тишина. Только в подземелье где-то хныкал ребенок: «Ма! Ма! Ма!..»
В единственном уцелевшем домике тускло светились окна. По ним мелькали тени, то и дело на стекле вырисовывалась седая раскачивающаяся мужская голова. Долетали слова:
— Шефам нужны рабочие руки — грузить доски, кирпичи, камыш… Надо в степь, надо за трубами на «Металлургию».
— Алексей Иванович, а ты лучше скажи: чего не надо? — спрашивал другой голос.
— Я то же самое говорю — все надо, и на все наряды выписывай… Хоть разорвись.
— Товарищ председатель, не обижайся — дам тебе совет: в первую очередь наряжай людей за скотом. А разрываться потом будешь.
«Это мама», — весело подумал Миша.
В доте все было по-прежнему. Маленький ночник под тщательно вычищенным стеклом горел, как яркая свеча. На сундучке сверху клеенки белел клочок бумаги. Миша взял его и прочитал:
«Пропащий сын, пышки в духовке. Все твои. Слыхала, что в подмастерьях у деда Опенкина… Угодить ему не просто. Наморился небось?»
«Пышки буду есть после, а сейчас поговорим с «Островом Диксоном».
Миша опустился на корточки, улыбнулся и осторожно позвал:
— На «Острове Диксон». Говорит «Большая земля»… «Остров Диксон»!
Но «Остров» не отвечал. Миша решил, что Гаврика или нет в землянке, или, намаявшись, он крепко заснул. Нужно усилить позывные.
— «Остров Диксон»… — затянул он погромче.
— СОС! Ты с ума сошел? Мама вернулась, пропадем, замолчи! — испуганно ответил Гаврик.
— Чего же она раньше времени вернулась? Недисциплинированная, — пошутил Миша и, поняв, что Гаврику сейчас и в самом деле не до разговора, отодвинулся от трубы. Ему стало обидно, что не удалось передать по прямому проводу то, что пережил сегодня. Равнодушно пожевав пышку, он нашел клочок бумаги и стал писать Гаврику письмо.
Миша писал о том, что майор оказался «настоящим богом войны», что с ним по-военному быстро он обо всем договорился и что остальное зависит от старика Опенкина.
«Ты, Гаврик, не унывай. Не пошлют за коровами, так я добьюсь другого: будем вместе работать в мастерских. В мастерских — не в доте. Там не работа — жизнь! Здорово! Гаврик, помоги в одном деле: подыщи что-нибудь такое, из чего можно бурки сшить. Старик заводил разговор о поездке и приглядывался к моим ботинкам. Боюсь, как бы обмундирование не забраковал».
Закончив письмо, Миша сказал себе: «Утром обязательно письмо передать Гаврику».
Помня, что с утренней зарей надо бежать в плотницкую, Миша замаскировал трубу травой и лег спать.
* * *
Утром следующего дня Гаврик, прочитав письмо, никак не мог придумать, что ему сделать, чтобы у них с Мишей были бурки. Это злило Гаврика; землянка казалась ему еще тесней, и все в ней раздражало — и заплесневевшие бревенчатые стены, и низкий потолок, и узкий, будто нора, выход, и густая, как в погребе, сырость. Выносил ли он на воздух полосатый матрац, чтобы выбить из него пыль, вытряхивал ли одеяло, взбивал ли подушки — он все время трубным голосом пел свой, ему лишь известный марш, в котором единственная нота бесчисленно повторялась:
Ам-ам-ам,
бу-бу-бу,
буам-бу-амбу-бу!
Забегавшая на минуту мать, высокая, по-мужски широко шагающая женщина, уходя, сказала:
— Нюська, Гаврик наш забубнил — теперь он или гору своротит, или на небо взлезет.
Нюська смотрела на трещавшую на ветру мельницу, на Гаврика. Вздохнув, она спросила:
— Гаврик, ты на небо полезешь?
Подметая около порога, Гаврик сердито отвечал:
— Что я там — шапку забыл? На земле не знаю, что делать…
— И не лезь туда, а то как оборвешься… А мельница как останется? Я как зареву, а мама заругается…
— Что вам больше — тебе реветь, а маме ругаться…
Мимо землянки в степь шли двое трактористов. Один из них был бригадир Петр Васильевич Волков, другой комсомолец Руденький, недавно присланный из Города-на-Мысу.
Гаврик слышал от комсомольцев полеводческой и огородной бригады, что Руденький, наверное, будет секретарем комсомольской колхозной организации. Гаврику было интересно знать, о чем разговаривает Руденький с бригадиром.
Волков, раскачивая на ходу широкими плечами, гудел глухим басом:
— Нынче должно потеплеть. Дует полуденка. А от тепла не откажемся. Пахать-то придется до первой пороши. О другом нам и не мечтать…
Руденький засмеялся:
— Петр Васильевич, я знаешь о чем еще мечтаю?