Только через три дня Мария Федоровна продолжила свой разговор с сыном:
— Три дня, Петька, прошло… Ивана Никитича нет…
— Нету его. Иначе он обязательно заглянул бы к нам, — ответил сын.
— Ты ночью не спал, вздыхал, о чем-то думал… Ты и сейчас думаешь об этом же. У тебя глаза большущие, и ресницы хлопают, как ставни: откроются и не скоро закрываются. Я как-то сказала отцу: «Погляди, какие у Петьки глаза большущие, когда серьезно думает». И он мне, помню, хорошо сказал: «Не вмешивайся, Мария, в мужские дела. Мужчины — народ положительный. Надо делать — делают, надо думать — думают». У моего Павла, — начала было Мария Федоровна хвастливый разговор о муже и, вздохнув, заговорила совсем другим тоном: — Какой он мой? Вчера кулачище показал и зверем поглядел… Будто хотел сказать: уходи, дрянь, с дороги, а то раздавлю!.. Петька, а ты не молчи. Я ведь не сгоряча сказала, что тебе надо делать то, что делает отец и другие. С Дарьей Даниловной по соседству мне не страшно оставаться…
— Тебе надо бояться полковника Мокке. Встретит… узнает… — задумчиво проговорил Петя.
— Меня узнает Мокке? А ну посмотри, похожа я на себя?
Мария Федоровна повернулась направо, налево… В стеганке, в валенках, в толстой шерстяной шали, завязанной большим узлом на спине, она была неуклюжа, как не в меру располневшая старуха.
— Конечно, похожа…
Мать не дала Пете договорить:
— Неужели на себя?
— Нет, на слона.
Они оба засмеялись.
— По этому времени мне лучше походить на слона.
За окном быстро вечерело. Дул ветер. По уцелевшим стеклам стучал дождь вперемежку с крупой. Из города, приглушенные непогодой, доносились брань, крики, которые с приходом немцев стали обычными. Казалось, что фашисты неустанно кого-то ищут, ловят, гонят в гестапо, в тюрьму… В комнате было холодно, сожженное в печке полено мало чем помогло Стегачевым. Мария Федоровна объявила сыну, что она будет спать, и легла. Сына она предупредила:
— Опять зажигаешь лампу? Опять писать будешь?.. Пиши, только помни — с керосином трудно…
Петя промолчал. Он долго писал. Иногда рука его останавливалась. Он задумывался, будто прислушиваясь к разгулявшемуся ветру, и снова писал. Он был уверен, что мать давно уже спит. Но она не спала и все время следила за сыном.
— Ты мой сын, и поэтому я твердо знаю, что ты пишешь Ивану Никитичу последнее письмо. — При этих словах она поднялась с постели, порылась в корзинке с мелочами, принесенными из дому, и поставила на стол скульптурную игрушку из металла. Это был всадник, мчавшийся на чудесном, быстром, как молния, скакуне.
— И чего ты вздумала именно про всадника? Спала бы. Успела бы и завтра поставить его на стол, — с удивлением проговорил Петя.
— Чует душа, что не успела бы.
— Ты что-то хочешь сказать? — спросил сын.
Мария Федоровна, чтобы не выдать дрожи в голосе, как можно медленней заговорила:
— Сынок, всадник сейчас скачет прямо на меня. Будем считать, что он мчится домой. Если соберешься уходить, когда я буду спать, поверни его к окну. Пусть он скачет из дому по важному и страшно срочному делу… Я проснусь и буду знать, что ты ушел, что мне надо ждать и ждать…
Она быстро отвернулась, торопливо легла и затихла. Она спала без сновидений. Сумрачный свет пятном лег на середину стола. Хорошо был виден и всадник. Он был повернут к окну — мчался от дома, а не домой.
Мария Федоровна взяла со стола письма сына, положила их в вишневую шкатулочку, вышла с ними в коридорчик и долго там возилась, пока не нашла надежного места, где спрятать. Потом она подошла к печке, подожгла сухое полено, умылась, расчесала волосы. Она шепотом говорила себе одни и те же слова: «Сто лет буду ждать его. Дождусь, вернется…»
Жизнь впереди
Миша Самохин, тринадцатилетний рослый и нескладный паренек, взбежал на глинистую насыпь дота и, приложив ладонь к глазам, стал смотреть вдаль.
День был осенний, пасмурный. В котловине плавал дым подземных очагов. Пелена его, низко расстилаясь, была похожа на большое озеро, берега которого с каждой минутой раздвигались все шире.
Миша пронзительно свистнул раз-другой. Не слыша ответа, он взял длинный шест, надел на него помятую кепку и поднял ее высоко над головой. В котловине из дыма вынырнул другой шест с натянутой на него кепкой, только не серой, как у Миши, а черной.
— Связь установлена, — улыбнулся Миша и стал спускаться в дот.
В темном углу дота стоял деревянный сундучок, заменявший им с матерью обеденный и кухонный стол. Неторопливо отодвинув его, Миша присел на бурьянную подстилку и, приложив губу к концу узкой железной трубы, спросил:
— Гаврик, ты слушаешь?
В это время на, самом дне котловины Гаврик Мамченко, перескочив через спящую Нюську, через низкую железную печку, кинулся к другому концу этой же трубы. Упав на колени, он закричал в нее:
— «Большая земля», алло, алло! На «острове Диксоне» слушают!
В узкой трубе слова его налетали одно на другое и сливались в бубнящую бессмыслицу: «Али, вали, дзум, бум!»
Миша отнял от трубы оглушенное ухо, и в дот ворвались отчетливо-звонкие слова Гаврика:
— Давай сводку! Скорей давай! Мамы нет, а Нюська спит — хоть из пушек пали!
— Гаврик, сам ты как из пушки! Что кричишь?
— А ты не тяни.
— Будешь кричать — скорей не будет, — сказал Миша и стал передавать сводку о том, как идет первое собрание колхозников, вернувшихся из эвакуации домой. — Опять ругают фашистов, опять вспоминают и подсчитывают, что враги сожгли, что разграбили. А чего считать? Будто не видно, что ничего не осталось.
— Хорошего, значит, ничего?
— Кое-что есть…
— Миша, не тяни!
— Из района приехал майор, раненный, рука перевязана…
Миша предусмотрительно отдернул от трубы ухо. В дот влетел звенящий голос Гаврика:
— Танкист?
— Не угадал.
— Летчик?
— Нет, артиллерист.
— Сам бог войны?! Ты, Миша, не ошибся?
— На нашивке две пушки крестом. И знаешь зачем приехал?
Медлительному Мише Самохину захотелось с толком рассказать интересную новость. Он лег поудобней на бок, привалился плечом к стене и закинул ногу на ногу. Пока он устраивался, из трубы слышались тяжелые вздохи Гаврика и его огорченный голос:
— И через трубу вижу, что ты, Мишка, загордился. Как тысячу трудодней заработал! А мне с Нюськой возись. Чуть отвернусь, сейчас же затянет: «У-гу-у», «Распрягайте, хлопцы, коней», — дальше ехать не будем. А мама начнет свое.
Мише стало жаль товарища, и он заговорил:
— Гаврик, потерпи. Дорога намечается. Боевая дорога. Верь слову, — если поедем, то только вместе!
— Расскажи, хоть немного, — попросил Гаврик.
— Пока еще нечего рассказывать. Майор этот, значит, пришел на собрание… Послушал, как Алексей Иванович, председатель, убытки подсчитывает, а остальные почти все ревут… Послушал и говорит: «Поплакали, товарищи колхозницы, и довольно. Теперь вытирайте слезы насухо: слезами детей не накормим. Мне, говорит, Василий Александрович, секретарь райкома, наказ дал не терять ни минуты, наряжать человек трех в Сальские степи, за коровами, к шефам. Пошлите, говорит, расторопного старика и двух старательных подростков…»
Я, Гаврик, стою у дверей и вижу, майор ко мне приглядывается.
— Ух ты! — удивился Гаврик. — А дальше что? Что дальше он сказал?
— «Дальше, дальше»! — недовольно передразнил Миша. — Дальше надо было послушать, а я скорей к прямому проводу. Боялся, что ты помрешь от нетерпения. Тебе с Нюськой трудно, а мне с тобой не легче. Тут бы как раз к майору подойти, старика Опенкина попросить… Старшим в Сальские степи обязательно его пошлют. Сам знаешь, тут надо не опоздать, спешить надо…
Миша хотел сказать еще что-то, но Гаврик досадливо остановил его: