— Вот и началась моя беспризорная жизнь…
— Ваша сегодня, а моя уже давненько, — в тон ей ответила Поля.
— Как ни говори, Поля, а лишиться обжитого места, где и делать и думать легче, — это горе… Дом — он у каждого один…
— У вас, Мария Федоровна, один, а у меня их целых три. Один под Вязьмой, в лесу, где товарищи по отряду похоронили убитого мужа, другой за Днепром, где с мужем учительствовали, где осталась мама с доченькой. Моей доченьке уже шестой… Ну, а третий дом — в Городе-на-Мысу. Совсем недавно тут я, а нажила хороших товарищей…
Мария Федоровна смотрела на Полю, будто сейчас впервые ее увидела. С острой настойчивостью она спрашивала себя: «Почему Поля всю ночь говорила о моих, а не о своих трудностях?.. Почему она считала прежде всего нужным успокаивать меня, заботиться обо мне?.. Почему она ни слова не сказала о себе?.. А рассказать, видно, можно было о многом! Она совсем другой человек…»
Мария Федоровна искала в облике этой сдержанной молодой русской женщины каких-то особенных внешних примет и не находила их. Непринужденная походка, ласковый голос — это же не то!.. Вот задержала она внимание на бровях и глазах Поли: брови у нее иногда смыкались как-то особенно тесно и начинали дрожать, как бронзовые крылышки, а серые глаза вдруг становились холодными и стреляли по сторонам так, как будто всюду притаилась смертельная опасность.
И Мария Федоровна подумала: «Поля такой не родилась. Жизнь научила этому. Как жалко, что я не похожа на нее, и как хорошо, что мы будем вместе».
И слезы грусти по дому, от которого оставался один только ключ в кармане пальто, вдруг отступили от глаз. При мысли, что еще три минуты назад могла заплакать, Мария Федоровна покраснела, скашивая смущенные взгляды на Полю, которая заинтересованно следила за ребятами.
— Посмотрите на сына, как он здорово грозит кулаком, — сказала Поля. — Победа будет за нами.
А Петя рассказывал друзьям то, что они сами уже слышали от Ивана Никитича: Чалый, конечно, получит по заслугам!
— Теперь многие наши из сел переберутся в город. Ночами фашистам побудки будут устраивать, — рассудил Дима, и ему, видать, понравился такой вывод, потому что мелкая шапочка его сразу же перескочила со лба на мокрый затылок.
Коля, переваливаясь, уточнял значение частых ночных побудок:
— Фашистам, значит, придется спать в кительках и в сапогах, а фуражки держать в руках… Для насекомых лучшего не придумаешь.
И они все трое затаенно посмеялись и сразу же притихли. Травянистый пустырь остался позади. Колеса тачки, перескочив через железнодорожные рельсы, тут же застучали по камням мостовой. Сквозь дождь впереди стали вырисовываться кирпичные отсыревшие стены одноэтажных домов городской окраины. Скоро тачка въехала в узкую улицу и, подскочив на неглубокой промоине, скрылась за домами вместе с сопровождавшими ее людьми. И никто этого не заметил, кроме железнодорожника, который, пропустив паровоз со станции на завод, стоял в стороне, на стрелке. Сутуловатый, невысокий, это был тот самый железнодорожник, у которого комната на пятом этаже, а окно, затянутое густой решеткой, выходит во двор, где разместилась фашистская комендатура. По наблюдению за всем, что сегодня утром делалось в комендатуре, старику ясно было, что готовились к облаве. Провожая тачку и людей, шагавших около нее, он чуть покачивал фонарем и пощипывал сивую бородку.
«Зачем они в такой день в город?.. Не осведомлены, — подумал он. — А ведь второй миловидный юноша, тот, что в шапке с меховой оторочкой, будто он ночью заходил ко мне с кумом?.. Значит, поехали в город, потому что другого выхода у них нету», — вздохнул и пошел на станцию.
А Стегачевы, мать и сын, через час вселились в тесную комнату с одним окном, наполовину заклеенным газетными листами. Не развязывая узлов, они смотрели через приоткрытую дверь коридорчика. Далеко за чертой города в дымке осеннего дождя был виден желтый обрывистый берег, первомайский колхозный сад, темневший оголенными ветвями, и прильнувший к нему веселый стегачевский флигель.
Полю позвал какой-то человек, и она ушла, строгая, ушла, не сказав ни слова.
Чуть позже к ним зашел Иван Никитич только затем, чтобы отвести в сторону Петю и сказать ему:
— До моего возвращения, Петро, будь при матери. Вернусь скоро. Тогда обсудим с тобой, что делать дальше. Думаю, что ты понял, разжевывать нечего, — оборвал он себя и исчез.
И вдруг Мария Федоровна взбунтовалась:
— Довольно Ивану Никитичу и Поле делать из меня стеклянную куклу: «не толкните, не шатните ее… вдребезги разобьется!» Напрасно они считают меня хрупким товаром. Привязывать тебя, Петька, к своей юбке ни за что не стану. Со всем справлюсь сама, а флигель мне с того берега будет напоминать, что придет день… А раз так, я пойду с соседкой на рынок, а ты развязывай узлы.
Петя развязал самый большой узел и только успел постелить, как вернулась заплаканная мать.
— Ты уже с рынка? — спросил он. — Кто тебя обидел?
— Я с полдороги вернулась. Соседка, Дарья Даниловна, принесет нам что-нибудь… Петька, я встретила человека… Хотела к нему кинуться на шею, а он посмотрел на меня зверем, показал кулак и прошел мимо… И кто бы это был? — вытирая глаза, спросила Мария Федоровна.
— Отец, — уверенно ответил Петя.
— Ты говоришь так, как будто в этом ничего удивительного нет, как будто так и нужно.
— Ну, конечно, так нужно, — негромко, но твердо ответил сын.
— Тогда выйди в коридорчик, посмотри на наш флигель и скажи: и это так нужно?..
Петя вышел в коридорчик, приоткрыл дверь и сразу увидел, что на том берегу залива горел их флигель. Дым ленивыми клубами растекался над темной прогалиной сада. Пасмурный влажный воздух глушил пламя, и оно, злясь, острое, как жало, кидалось то в окна, то в дверь и на мгновение пряталось, чтобы снова броситься на крыльцо, на крышу.
Мария Федоровна не дождалась, когда сын вернется в комнату, чтобы ответить на ее вопрос. Она сама вышла в коридор.
— Ну? Так и это нужно?
Если выгодно нам, а во вред фашистам, то нужно, — хмурясь, ответил Петя. — И Иван Никитич сейчас бы сказал тебе: «Мария Федоровна, не плачьте. Родная земля в огне. Что флигель?.. Сукваяж. Только чуть больше обыкновенного».
Петя взял мать под руку и увел в комнату, и они начали наводить порядок. Мария Федоровна долго молчала и все присматривалась к сыну округлившимися, настороженными глазами. Так присматриваются к самому близкому человеку, в котором неожиданно увидели то, чего раньше никогда не замечали.
Они повесили гардину, нашли более удобное место обветшалому письменному столику, оставленному прежним жильцом. Накрыли этот столик скатертью, а в его ящики сложили посуду, белье… И тут только Мария Федоровна сказала сыну:
— Петя, ты меня освобождай от них… — Она имела в виду фашистских захватчиков. — А то мне дышать нечем. Иди опять в дорогу. Только берегись, не рискуй напрасно. — И она, как все матери, стала повторять свои напутствия, которые сын знал уже наизусть.
— Три дня я пробуду с тобой. Я очень уважаю Ивана Никитича. Он сказал, что скоро вернется, и тогда мы вместе… С ним вместе — лучшего не придумать…
Вошла соседка, худенькая женщина лет пятидесяти. В авоське она принесла для Стегачевых кусок сырой в красных полосах тыквы и пшена в стеклянной трехлитровой банке.
— Тыква сладкая-пресладкая. Обед и ужин будут прямо свадебные, — усмехнулась она и, видя, что Мария Федоровна, вооружившись тряпкой, собиралась мыть пол, запротестовала: — Ну, нет, вам уже нельзя заниматься этим!
И чтобы Стегачева легче пережила смущение и неловкость, добавила:
— Буду и впредь мыть… Столько же раз и вы потом помоете в моей комнате.
— Я тоже придумаю что-то такое, чтобы быть хорошей соседкой, — сказала Стегачева.
— Еще как славно придумаете, — согласилась Дарья Даниловна, и скоро ведро ее зазвенело сначала в коридорчике, потом во дворе около водопроводной колонки и потом отрывисто звякнуло уже в комнате Стегачевых.