Офицер тотчас же провел Дюбура в столовую.
Завидев дружески кивавшего ему доктора, молодой человек на минуту переменился в лице и, ошеломленный, отступил на шаг назад. Но в следующую же минуту он пересилил свое смущение и с дерзкой, несколько насмешливой улыбкой обвел глазами блестящее собрание, большинство которого было ему знакомо.
От проницательного взора папского наместника не укрылась ни внезапная краска вошедшего, ни его минутное смущение. Нахальный вид, которым оп старался скрыть это последнее, очевидно, произвел на Винчентини дурное впечатление; однако он подавил свое неудовольствие и обратился к молодому человеку с резким вопросом:
— Как ваше имя, милостивый государь, Дюбур или Лан-глад? Которое из них настоящее?
— И то и другое, монсеньор, — отвечал спрошенный, дерзко встречая испытующий взгляд князя церкви. — Я…
— Как? — несколько запальчиво перебил его Винченти-ни. — Нельзя же носить два имени? Или, может быть, у вас их несколько, особое для каждого города, и вы меняете их, смотря по надобности?
Этот сделанный легатом насмешливый вопрос сопровождался пронизывающим взглядом.
— Ваше высокопреподобие, извините меня, — робко возразил Дюбур, несколько растерявшийся при этих словах, — кроме этих двух имен, я никогда не употреблял другого, а на эти, я полагаю, имею полное право; а что касается до моих намерений, то…
Винчентини опять перебил его, но на этот раз уже несколько мягче:
— Каковы бы ни были ваши намерения, молодой человек, вы должны понимать, что вы на себя бросаете тень, нося два имени, потому что принадлежать вам может только одно. Как-то странно, если не подозрительно, что в одном городе вы называетесь Дюбуром, а в другом Лангладом; это невольно наводит на предположение, что вы совершили что-нибудь противозаконное и, вследствие этого, чтобы избежать преследования властей, переменили свое имя.
Дюбур внезапно побледнел и опустил глаза.
— Монсеньор, — сказал он, запинаясь, — даю вам честное слово… я ничего такого не делал, что бы… походило на преступление.
— Верю, молодой человек, — возразил с полуулыбкой легат, истолковавший бледность Дюбура сделанным ему выговором. — Ваше поведение в этом городе нам известно и хотя оно свидетельствует о большом легкомыслии, но до сих пор вы оказывали закону должное уважение. Я хотел только показать вам, к каким предположениям может повести ваш безрассудный образ действий. Но оставим это, отвечайте мне чистосердечно на мой вопрос: как ваше настоящее имя?
Сравнительно более мягкий тон Винчентини дал Дю-буру возможность вздохнуть свободно; с его сердца свалился камень. Пропасть, только что было открывшаяся под его ногами, готовая поглотить его, снова закрылась. На минуту покинувшие его самоуверенность и дерзость снова возвратились к нему, и с облегченным сердцем он ответил:
— Мое имя — Ланглад. Присутствие доктора, лекции которого я посещал целый год, доказывает мне, что ваше высокопреподобие имеет на этот счет верные сведения, да кроме того, к чему мне и лгать?
— Ну, а зачем же вы солгали, приняв не принадлежащее вам имя? — серьезно спросил Винчентини.
— Прошу извинения, монсеньор, — возразил молодой человек, — но я думаю, что вашему высокопреподобию объяснили, что на это имя я имею некоторое право, потому что это имя моей матери.
— Допустим, что вы имеете право носить его, с чем я, однако, не согласен, но что вас вдруг заставило называться именем вашей матери?
При этих словах папский легат устремил на Дюбура строгий инквизиторский взгляд, который тот, однако же, выдержал, не моргнув глазом.
— Монсеньор, — отвечал он спокойно, — присутствующий здесь доктор может засвидетельствовать, что я не мог действовать иначе, чем я действовал, вследствие чего я и был принужден, хотя и не по доброй воле, переменить имя. Далее господин доктор засвидетельствует, что дело чести, имевшее печальный исход, заставило меня как можно скорее оставить Монпелье, где я учился и в котором мне хотелось остаться.
— Ну, а что это за дело чести? — спросил Винчентини с напряженным вниманием, когда молодой человек, взглянув на кивавшего ему доктора, замолчал.
— Это дело чести, ваше высокопреподобие, — отвечал Дюбур, — заключалось в том, что один мой мнимый, как оказалось, приятель, — до сих пор я не умел выбирать себе друзей — постарался, распустив обо мне низкую клевету, отбить у меня молодую, прекрасную и богатую девушку, на которой я хотел жениться. Вследствие этого между нами произошла крупная ссора; мой, так называвшийся, друг осыпал меня бранью до такой степени, что я, в бешенстве, ударил его в лицо. О мирном окончании ссоры нечего было и думать; спор между нами должна была решить шпага. Драться мне, все-таки, не хотелось не потому, что я боялся быть убитым, но потому что данную клеветнику оплеуху я считал самым лучшим наказанием, а также и потому, что мне было в высшей степени противно проливать кровь человека, который, несмотря на свой подлый характер, был все-таки таким же Божьим созданием, как и я.
— Но мое колебание, — продолжал Дюбур, мрачно глядя перед собою, — сделанные мною попытки избежать поединка, мой противник истолковал себе трусостью. Распуская обо мне двусмысленные слухи, отпуская, при встрече со мной, ядовитые, колкие насмешки, он сумел возбудить во мне с трудом сдерживаемую ярость, так что я, чтобы не сделаться посмешищем друзей и знакомых, вынужден был согласиться на дуэль. Я схватился за шпагу и… убил недостойного клеветника. Пусть будет небо свидетелем… я не желал смерти своего противника, — прибавил Дюбур глухим голосом и, казалось, сдерживая рыдания.
На глазах тронутого аббата Сестили заблистали слезы при взгляде на молодого человека.
— Утешься, сын мой, — проговорил он, — так было угодно Богу и потому тебе и отпущены были грехи твои.
— Ваша правда, ваше преподобие, — отвечал Дюбур с горечью, не взглянув, однако, на седовласого священнослужителя, — однако в часы уединения совесть слегка укоряет меня. Но позвольте покончить мою исповедь.
Затем, глубоко вздохнув, он продолжал в прежнем тоне:
— Я был поражен как громом, убедившись, что мой противник убит. Я считал себя за убийцу и хотел добровольно отдаться в руки человеческого правосудия, чтобы искупить своп тяжкий грех. Но это решение, принятое в минуту глубокого отчаяния, продлилось недолго; во мне снова пробудилась жажда жизни, мне не хотелось умирать, по крайней мере, я содрогался при мысли, что я должен принять смерть от руки палача, к которой меня бы наверно присудили, если бы я отдался па произвол властей. Чтобы избавиться от этого, я нашел убежище во владениях святого отца. И здесь-то, монсеньор, чрез посредство одного из своих самых ревностных и благочестивых служителей, высокопочтенного аббата Сестили, Бог простил мне мое согрешение. Ему я покаялся в своем тяжком грехе, он был дружеским, добрым советником, утешителем и помощником и дал мне отпущение. Я покаялся, и только во избежание худой славы, которая всегда следует за такими делами чести, я переменил свое имя Ланглад на Дюбур. Вот и все, ваше высокопреподобие, что я могу вам сказать, — закончил молодой человек свое признание, робко поднимая глаза на папского легата.
Обращаясь к врачу, этот последний спросил:
— Вам известна эта дуэль, любезный доктор?
— Да, монсеньор, она подняла большой шум в нашем городе и потому уже, что убитый принадлежал к одной из известнейших у нас семей.
— Можете ли вы подтвердить по совести, что молодой человек, как он говорит нам, старался избегать дуэли? — продолжал спрашивать Винчентини.
— Не только это, — отозвался спрошенный, — но я должен даже объяснить вашему высокопреподобию, что Ланг-лад вел себя при этом очень благородно; он пощадил своего противника, потерявшего жизнь только потому, что в слепой ярости он сам наткнулся на шпагу.
— Так что эту дуэль можно считать за несчастный случай?
— Так точно, монсеньор.
— Благодарю вас, господин доктор, — отвечал папский легат и, обращаясь к молодому человеку, прибавил: